Моделирование новой реальности в культуре авангарда начинается с моделирования собственного поведения. Театрализация жизни – одна из отличительных черт авангардного поведения. В начале ХХ века в Петербурге и в Москве появляется сразу несколько артистических кафе и кабаре, самое известное среди них – кабаре «Бродячая собака».
Кабаре или подвал «Бродячая собака» открылся в ночь под новый, 1912 год и немедленно стал излюбленным местом встреч петербургских поэтов-модернистов, художников, артистов и околоартистической богемы. Именно здесь Владимир Маяковский читал свои первые футуристические стихи, а Виктор Шкловский и Алексей Кручёных высказывали новые идеи о необходимости обновления поэтического языка. Несмотря на то, что «Бродячая собака» просуществовала недолго, 3 марта 1915 года, во время Первой мировой воины, кабачок был закрыт, он стал одной из легенд художественной жизни начала ХХ века.
Мемуаристы оставили немало воспоминаний об этом ночном кабаре, но вряд ли кто-нибудь описал «Бродячую собаку», атмосферу, царившую там, ярче, чем это сделал Георгий Иванов.
«Бродячая собака» была открыта три раза в неделю: в понедельник, среду и субботу. Собирались поздно, после двенадцати.
Чтобы попасть в «Собаку», надо было разбудить сонного дворника, пройти два засыпанных снегом двора, в третьем завернуть налево, спуститься вниз ступеней десять и толкнуть обитую клеёнкой дверь. Тотчас же вас ошеломляли музыка, духота, пестрота стен, шум электрического вентилятора, гудевшего, как аэроплан.
Вешальщик, заваленный шубами, отказывался их больше брать: «Нету местов». Перед маленьким зеркалом толкутся прихорашивающиеся дамы и загораживают проход. Дежурный член правления «общества интимного театра», как официально называется «Собака», хватает вас за рукав: три рубля и две письменные рекомендации, если вы «фармацевт», полтинник – со своих. Наконец все рогатки пройдены. Директор «Собаки» Борис Пронин, «доктор эстетики гонорис кауза», как напечатано на его визитных карточках, заключает гостя в объятия. «Ба! Кого я вижу?! Сколько лет, сколько зим! Где ты пропадал? Иди! – жест куда-то в пространство. – Наши уже все там». И бросается немедленно к кому-нибудь другому. Свежий человек, конечно, озадачен этой дружеской встречей. Не за того принял его Пронин, что ли? Ничуть! Спросите Пронина, кого это он только что обнимал и хлопал по плечу. Почти, наверное, разведёт руками: «А чёрт его знает»...
Сияющий и в то же время озабоченный Пронин носится по «Собаке», что-то переставляя, шумя. Большой пёстрый галстук бантом летает на его груди от порывистых движений. Его ближайший помощник, композитор Н. Цыбульский, по прозвищу граф О'Контрэр, крупный, обрюзгший человек, неряшливо одетый, вяло помогает своему другу. Граф трезв и поэтому мрачен.
Пронин и Цыбульский, такие разные по характеру и по внешности, дополняя друг друга, сообща ведут маленькое, но сложное хозяйство «Собаки». Вечный скептицизм «графа» охлаждает не знающий никаких пределов размах «доктора эстетики». И, напротив, энергия Пронина оживляет Обломова-Цыбульского. Действуй они порознь, получился бы, должно быть, сплошной анекдот. Впрочем, анекдотического достаточно и в их совместной деятельности.
Раз, выпив не в меру за столиком какого-то сановного «фармацевта», Пронин, обычно миролюбивый, затеял ссору с адвокатом Г. Из-за чего заварилась каша, я не помню. Из-за какого-то вздора, разумеется. Г. был тоже немного навеселе. Слово за слово – кончилось тем, что Г. вызвал директора «Собаки» на дуэль. Наутро проспавшийся Пронин и Цыбульский стали совещаться. Отказаться от дуэли? Невозможно – позор. Решили драться на пистолетах. Присмиревший Пронин остался дома ждать своей участи, а Цыбульский, выбритый и торжественный, отправился секундантом к Г. на квартиру. Проходит полчаса, час. Пронин волнуется. Вдруг – телефонный звонок Цыбульского: «Борис, я говорю от Г. Валяй сейчас же сюда – мы тебя ждём! Г. – замечательный тип, и коньяк у него великолепный». <...>
Комнат в «Бродячей собаке» всего три. Буфетная и две «залы» – одна побольше, другая совсем
крохотная. Это обыкновенный подвал, кажется, в прошлом
ренсковый погреб. Теперь стены пёстро расписаны
Судейкиным,
Белкиным,
Кульбиным. В главной зале вместо люстры выкрашенный
сусальным золотом обруч. Ярко горит огромный кирпичный камин. На одной из стен большое овальное зеркало. Низкие столы, соломенные табуретки.
Всё это потом, когда «Собака» перестала существовать, с насмешливой нежностью вспоминала
Анна Ахматова:
Да, я любила их, те сборища ночные, –
На маленьком столе стаканы ледяные,
Над чёрным кофием пахучий, тонкий пар,
Камина красного тяжёлый, зимний жар,
Весёлость едкую литературной шутки
И друга первый взгляд, беспомощный и жуткий.
Есть ещё четверостишие
Кузьмина, кажется нигде не напечатанное:
Здесь цепи многие развязаны –
всё сохранит подземный зал.
И те слова, что ночью сказаны,
другой бы утром не сказал.
Действительно – сводчатые комнаты «Собаки»,
заволоченные табачным дымом, становились к утру чуть волшебными, чуть «из
Гофмана». На эстраде кто-то читает стихи, его перебивает музыка или рояль. Кто-то ссорится, кто-то объясняется в любви. Пронин в жилетке (пиджак часам к четырём утра он регулярно снимал)
грустно гладит свою любимицу Мушку, лохматую и злую собачонку: «Ах, Мушка, Мушка, зачем ты съела своих детей?»
Ражий Маяковский обыгрывает кого-то в
орлянку.
О.А. Судейкина, похожая на куклу, с прелестной, какой-то кукольно-меланхолической грацией танцует «полечку» – свой коронный номер. Сам «метр Судейкин», скрестив по-наполеоновски руки,
с трубкой в зубах мрачно стоит в углу. Его
совиное лицо неподвижно и непроницаемо. Может быть, он совершенно трезв, может быть, пьян – решить трудно. <...> За столом идёт упражнение в писании шуточных стихов.
Все ломают голову, что бы такое изобрести. Предлагается наконец нечто совсем новое: каждый должен сочинить стихотворение, в каждой строке которого должно быть сочетание слогов «жора».
Скрипят карандаши, хмурятся лбы. Наконец время иссякло, все по очереди читают свои шедевры.
Обжора вор арбуз украл
из сундука тамбурмажора.
«Обжора, – закричал капрал, –
Ужо
расправа будет скоро».
Или:
Свежо рано утром. Проснулся я наг.
Уж орангутанг завозился в передней...
Под аплодисменты ведут автора, чья «жора» признана лучшей, записывать её в «Собачью книгу» – фолиант в квадратный аршин величиной, переплетённый в пёструю кожу. Здесь всё: стихи, рисунки, жалобы, объяснения в любви, даже рецепты от запоя. <...>
Понемногу «Собака» пустеет. Поэты, конечно, засиживаются дольше всех. Гумилёв и Ахматова, царскосёлы, ждут утреннего поезда, другие сидят за компанию. За компанию же едут на вокзал «по дороге» на Остров или Петербургскую сторону. Там в ожидании поезда пьют чёрный кофе. Разговор уже плохо клеится, больше зевают. Раз так за кофеем пропустили поезд. Гумилёв, очень рассердившись, зовёт жандарма: «Послушайте, поезд ушёл?» – «Так точно». – «Безобразие – подать сюда жалобную книгу!»
Книгу подали, и Гумилев исписал в ней с полстраницы. Потом все торжественно расписались. Кто знает, может быть, этот забавный автограф найдут когда-нибудь. Столкновения с властями вообще происходили не раз при возвращении из «Собаки». Однажды кто-то похвастался, что влезет на чугунного коня на Анничковом мосту. И влез. Разумеется, появился городовой. Выручил всех Цыбульский. Приняв грозный вид, он стал вдруг наступать на городового. «Да ты знаешь, с кем ты имеешь дело, да ты понимаешь ли... Как смеешь дерзить обер-офицерским детям», – вдруг заорал он на весь Невский. Страж закона струсил и отступился от «обер-офицерских детей».
На улицах пусто и темно. Звонят к заутрене. Дворники сгребают выпавший за ночь снег. Проезжают первые трамваи. Завернув с Михайловской на Невский, один из «праздных гуляк», высунув нос из поднятого воротника шубы, смотрит на циферблат Думской каланчи. Без четверти семь. Ох! А в одиннадцать надо быть в университете.