«Тихий Дон». Нерешенная загадка русской литературы ХХ века / М.М.Шолохов[Об отце]
М.М.Шолохов [Об отце] |
|
Как рано зависти привлек он взор кровавый
И злобной клеветы невидимый кинжал...*
«Москва 23/3-29 г.
Здравствуйте, мои дорогие!
Послал вам деньги вчера, а
сегодня собрался написать.
Моя милая Марусенок, ты тысячу
раз права – из Москвы скоро не уедешь... Я
вначале рассчитывал так: выехать сегодня,
но, оказывается, объективные
обстоятельства перепланировали мое
решение. Рассказываю по порядку: ты не
можешь себе представить, как далеко
распространилась эта клевета против меня!
Об этом только и разговоров в литературных
и читательских кругах. Знает не только
Москва, но и вся провинция. Меня спрашивали
об этом в Миллерово и по железной дороге.
Позавчера у Авербаха спрашивал об этом т.
Сталин. Позавчера же иностранные
корреспонденты испрашивали у РОСТА
соглашение, чтобы телеграфировать в
иностранные газеты о «шолоховском плагиате».
Разрешение, конечно, дано не было.
А до этого ходили слухи, будто я
подъесаул Донской армии, работал в
контрразведке и вообще заядлый
белогвардеец. Слухи эти не привились ввиду
их явной нелепости, но и про это спрашивал
Микоян; причем – любопытная подробность –
когда его убедили в ложности этих слухов, он
сказал: «Даже если бы Шолохов и был офицером,
за «Тихий Дон» мы бы ему все простили!» .
Меня организованно и здорово
травят. Я взвинчен до отказа, а в результате
– полная моральная дезорганизация,
отсутствие работоспособности, сна,
аппетита. Но душой я бодр! Драться буду до
конца! Писатели из «Кузницы.» Березовский,
Никифоров, Гладков, Малышкин. Санников и пр.
людишки с сволочной душонкой сеют эти слухи
и даже имеют наглость выступать публично с
заявлениями подобного рода. Об этом только
и разговору везде и всюду. Я крепко и с
грустью разочаровываюсь в людях... Гады,
завистники и мерзавцы, и даже партбилеты не
облагородили их мещански реакционного
нутра.
Все это уже рассеивается. В
печать пойдет в воскресенье опровержение
РАППа (Серафимович, Фадеев и др. изучали мои
черновики и записи), а клеветников
привлекают к партийной ответственности, и
дело о них фракция РАППа передает в КК1.
Ты всего не представляешь! Ох, как
закрутили, сукины сыны! Вот по Москве слух,
что авторитетная комиссия установила мой
плагиат (по заимствование, грубее говоря –
воровство) и передала материал прокурору
Верховного суда Крыленко. Из «Октября»
звонят ему. Крыленко руками разводит – «В
первый раз слышу!». А слухи уж виляют: «Материалы
в ЦК партии!». Звонят туда – и там ничего не
знают. Сплетня выбивается в следующее русло:
«Материалы, обличающие Шолохова, в ЦИКе, и
уже наложен арест на 50% гонорара». По
выяснении – ерунда... И так последовательно
ссылаются на «Правду», на редакции разных
газет, а когда там справятся, на поверку
выходит сплетня. В издательстве
беспрерывные звонки, в магазинах книги
бесчисленные вопросы, на фабриках, на
вечерах то же самое... Неплохо атаковали?
Я остаюсь до окончательного
выяснения этого дела. С 25 по 31 выступаю с
докладами о «Доне» на пяти крупнейших
предприятиях, в клубе им. Кухмис-терова, в
Доме комсомола и т.д. Надеюсь, ты понимаешь
всю чрезмерную опасность создавшегося для
моего имени положения и не будешь на меня в
претензии за задержку. Да если б я сейчас и
поехал, то наверняка сидел бы по неделе у
каждой речки. Ибо в Ольховом Рогу мост
разобран, снегов в каждой балке пропасть, и
сейчас, судя по газетам, уже наступило
бурное снеготаяние там у нас.
Я по-прежнему обедаю через день и
сплю меньше, чем дома. Но это все ерунда,
важно рассеять клевету, подлую клевету! Не
так ли?
Маруська! Вчера мне ГИЗ предложил
издать «Тихий Дон» у них в массовой
библиотеке. Знаешь, сколько предлагают
платить? 24 000 рублей. По выяснении напишу.
Вообще буду писать по возможности чаще. С
ГИЗом я, наверное, подпишу договор, они
торопят, а я медлю из некоторых соображений
этического порядка...».
Сейчас, извинившись, я бы хотел
прервать ненадолго цитирование письма,
поскольку рассказ об этом эпизоде может
встретиться читателю в воспоминаниях Е.Г.
Левицкой, а ее комментарий к рассказу
требует, на мой взгляд, кое-каких
разъяснении.
«Помню такой характерный случай,
– писала Евгения Григорьевна. – Однажды
М. А. рассказал, что ГИЗ предлагает ему
перейти печататься к нему, давая чуть ли не
вдвое за печатный лист. С нескрываемой
презрительной усмешкой он отказался от
столь лестного предложения... Писатели
возмущались таким отсутствием
корыстолюбия у «удачливого» молодого
автора»2.
И в другом месте:
«Откуда это презрение к деньгам? (При
мне написал отказ ГИЗу от 400 р. за лист, в то
время как «Московский рабочий» платил 200 р.
Спросил мое мнение – я сказала: «Не стоит
переходить в ГИЗ», – он тут же написал об
этом). Ни у одного писателя я не видела
такого отношения к деньгам. Он презрительно
говорит об Алексееве, Панферове и др.
коммунистах, которые гонятся за деньгами...
А ведь у него нет никакой профессии, кроме
писательской...»2.
Разъяснить здесь мне хотелось бы
следующее: из дальнейших писем отца будет
видно, что отношение его к деньгам отнюдь не
было «презрительным». Он слишком хорошо
знал, как, каким трудом даются деньги
честному человеку, в те годы ему почасту и
подолгу приходилось жить «взаймы», а
вкусивший всего этого человек не может с
презрением относиться к «презренному
металлу».
Просто «некоторые соображения
этического порядка» (о чем он говорит в
письме к матери) настолько глубоко
коренились в его натуре, что никогда – от
молодых лет и до конца жизни – он не был и не
мог быть корыстолюбивым, жадным до денег. И
вот к этой-то жадной корысти, способной
доводить человека до полного забвения им
всех морально-этических «соображений», – к
этой людской корысти он действительно
относился с «нескрываемым презрением».
И, исходя опять-таки из тех же
самых соображений, никогда не обладая
денежным богатством хотя бы в сотой доле
того, какое приписывалось ему
обывательской молвой, он всегда очень легко
расставался с деньгами. «Они мне карман
жгут, – нередко оправдывался он перед
матерью, в очередной раз оставив семью на
самом скудном пайке. – Ты посмотри, как
ребята живут», – и начинал перечислять
имена своих друзей-писателей, по тем или
иным причинам давно не издававшихся и
потому испытывавших подчас настоящую нужду.
Ему ничего не составляло дать
кому-нибудь из приятелей «в долг»
значительную сумму, и он никогда не
напоминал им о долге, поскольку, чаще всего,
сам забывал об этом. А когда, оставаясь без
денег, мать просила его востребовать хотя
бы часть долгов, ответ, как правило, бывал
один: «Да чем же он (имярек) отдаст? Откуда
у него деньги? А раз так, то чего же ему зря
совесть будоражить, нервы трепать?».
Он мог за несколько дней
прокутить с приятелями или даже с мало
знакомыми, но чем-то заинтересовавшими его
людьми, весь свой гонорар, за всё
расплачиваясь сам, тогда как пил всегда,
бывая пьяным от немногого, неизмеримо
меньше любого из присутствовавших, а ел (всегда
аккуратно, с каким-то аристократическим
изыском орудуя ножом и вилкой) и того меньше.
Возвращаясь в таких случаях домой, он
всякий раз, скрывая смущение за натянуто-беззаботной
улыбкой и деланной развязностью ухаря-кутилы,
уже на пороге выворачивал карманы,
демонстрируя матери итог «дружеской
попойки» и как бы пресекая этим лишние
расспросы и запоздалые, а стало быть,
бесполезные уже укоризны.
Он помогал деньгами огромному
количеству людей, письменно обращавшихся к
нему. Он как-то светло и, я бы сказал,
заразительно радовался всякому,
полученному в ответ благодарственному
письму, зачитывал его присутствовавшим,
заражая их своим чувством и заставляя
вместе с ним радоваться чужой радости. Но
обычным явлением было и то, что он посылал
деньги как в никуда. «Лучше бы своим, детям,
вон, больше помогал, – с безнадежностью в
голосе однажды проговорила мать, ткнув в
мою сторону пальцем. – Посылаешь, а они
даже простого ответа написать не
удосуживаются». И, направляясь к двери, в
успокоительном разговоре с собой продолжая
затронувшую ее тему, забурчала: «Миллионер
нашелся. Купчишка каргиновский... – не
утерпев, уже держась за дверную ручку,
повернулась ко мне, ища сочувствия и
поддержки: – Полюбуйся на него. Как только
лишняя сотня в кармане заведется, всякому
готов отдать, кто его разжалобит. А много ли
надо, чтобы его разжалобить? Слезу
поручьистей пусти, – вот он и готов. А свои
пусть на хлебе да на воде сидят». Мать тут
же спохватилась, поняв, что уж чересчур
перехлестывает, как-то растерянно и
оторопело посмотрела на меня и, оставляя,
тем не менее, последнее слово за собой,
проворно выскочила за дверь.
Проводив ее каким-то грустновато-улыбчивым
взглядом, отец несколько раз подряд
затянулся сигаретным дымом. «Всё правда,
– глубоко вздохнул он и, неумело подражая
выговору одного своего давнего знакомого
старика-казаха, добавил: – Однако часто
старый турак ошибка давал». Потом
серьезно и задумчиво продолжил: «Вот уж
истинно кто-то из мудрых мира сего сказал,
что надо помогать нуждающимся, а не
подавать просящим. Только вот беда: даже
одному по-настоящему нуждающемуся по-настоящему
помочь у меня всех моих ресурсов не хватит.
А не подать просящему... За Советскую власть
перед ними стыдно».
Конечно же, многим и многим ему
приходилось отказывать (повторяю,
богатство его существовало лишь в сплетнях),
хотя отказать попавшим в сложное положение
людям ему было столь трудно, что часто,
будучи не в состоянии помочь, он
предпочитал отмолчаться, чем писать
оправдания своей, как он говорил, «несостоятельности».
И я знаю единственный случай,
когда в ответе некоему очень неумному
человеку, который, что называется, «допек»
его нагловато-требовательными и безудержно
«масштабными» просьбами, прозвучало ничем
не прикрытое раздражение:
«Дорогой гр. П-ов!
Я – такой же миллионер, как Вы –
римский папа. Должен Вам сказать, что за дом,
построенный мне в 1949 г. взамен разрушенного
в 42 г. немецкой авиабомбой, я еще до сих пор
должен Государству весьма значительную
сумму. Потому и Вам не могу ссудить.
12.2.1957г.
С приветом
Шолохова
Ну, да ладно, довольно. А то
получается, что, начав всего лишь с
отношения отца к деньгам, я перешел чуть ли
не к дифирамбам его бескорыстию. Вернусь к
письму...
«Светлане дочери – М.М.Ш. купил
всё, хочу послать посылкой, но боюсь, как бы
не подмокла в этакую ростепель, ведь почта
будет плавать. Купил ей три 1/2 платья,
одно красное шелковое, другое шерстяное
синее с лакированным красным ремешком,
третье простое; шапочку и туфли 2 пары –
лаковые и белые.
Хозяйствуйте хорошенько, береги,
милая, собак и сама наблюдай, чтобы горячим
не накормили и чтобы не дрались. Коня Ваня3
пусть проезживает через день. Привезли ли
сено? Ты напиши сейчас же обо всем подробно,
я думаю, письмо дойдет. Не купили ли еще овса?
Как с камышом? Купил ли Ваня ольх? Ледник
набили или нет? Была ли мать? Все пиши. Как у
Светы дела? Про нее еще не узнавал...
Непременно позови Досовского6 и пусть
он мне черкнет о состоянии ее здоровья.
Васька6 болеет гриппом.
Шлет привет. Я – как ружье кремневое.
Сегодня еду в Коминтерн, надо там
локализовать слухи. Ну, как будто всё.
Несмотря на то, что очень спешу – опоздал и
так. Сейчас 10 часов, и надо мчаться во все
концы. Что нового вообще в Вешках? Я страшно
горюю, мне опять не пришлось видеть весну.
Проклятые поездки! Мне так хотелось попасть
вовремя7... Ну, будь здорова, дорогая,
не скучай, дни эти пролетят, как сон. Пиши.
Обо мне не забывай. Тут мне еще больше нужна
бы была твоя поддержка и ласка. Я утешаюсь
тем, что за 1000 верст дорогой мне – самый
дорогой! – человечек горюет и радуется со
мной и живет со мной в мыслях, как и я с этим
самым человечком. Целую, целую!..».
«Тихий Дон», – вспоминала то
время Е.Г. Левицкая, – сперва появился в
журнале «Октябрь», а затем вышел в конце 1928
г. отдельной книгой... Боже мой, какая
поднялась вакханалия клеветы и измышлений
по поводу «Тихого Дона» и по адресу автора!
С серьезными лицами, таинственно понижая
голос, люди, как будто бы вполне «приличные»
– писатели, критики, – не говоря уж об
обывательской публике, – передавали «достоверные»
истории: Шолохов, мол, украл рукопись у
какого-то белого офицера, – мать офицера, по
одной версии, – приходила в газету «Правда»
– или в ЦК, или в РАПП – и просила защиты
прав ее сына, написавшего такую
замечательную книгу... На всех литературных
перекрестках чернили и клеветали автора «Тихого
Дона». Бедный автор, которому в 1928 г. едва
исполнилось 23 года. Сколько нужно было
мужества, сколько уверенности в своей силе
и в своем писательском таланте, чтобы
стойко переносить все пошлости, все ехидные
советы и «дружеские» указания «маститых»
писателей. Я однажды добралась до одного
такого «маститого» – это оказался
Березовский, который глубокомысленно изрек:
«– Я старый писатель, но такой книги, как «Тихий
Дон», не мог бы написать... Разве можно
поверить, что в 23 года, не имея никакого
образования, человек мог написать такую
глубокую, такую психологически правдивую
книгу... Что-то неладно!»6.
К нам, в книжную консультацию
издательства «Московский рабочий»,
посыпались письма и запросы – кто такой
автор «Тихого Дона», сколько ему лет, кто он
родом и пр. Конечно, никто из окружавших МА..
близких людей не придавал значения всей
этой клеветнической шумихе... Дело дошло до
необходимости группе писателей (Серафимович,
Фадеев, Ставский, др.) выступить с резким
письмом в редакцию, клеймя позором травлю
молодого советского писателя.
Чем же объясняется эта
писательская травля молодого автора? Когда
я вспоминаю то громадное впечатление,
которое производил «Тихий Дон» на широкие
массы- читателей, мне думается, что всех
поразило мастерство, сила, необыкновенная
способность показать душу самых различных
людей – всё то, что зачастую отсутствовало
у многих писателей. Здесь была
общечеловеческая зависть, желание унизить,
загрязнить чистую радость творчества. Все
мои попытки добраться до источника
приводили либо к писателю, либо к издателю».
Надо сказать, что «Тихий Дон»
заставил тогда удивляться и саму Евгению
Григорьевну: «Перечитывая много раз «Тихий
Дон», – писала она в своих воспоминаниях,
– я вновь и вновь поражалась силе и
тонкости понимания самых сокровенных
глубин человеческого сердца. Откуда этот
юноша мог понять и Аксинью, и Наталью, и
любовь Ани, и мятущуюся душу Григория...»9.
Хотя немного дальше сама же это
частично и объясняет: «С Игорем10 у
них удивительные отношения. Он очень ценит
его мнение о «Тихом Доне» и вообще
относится с уважением; но на мое замечание,
что они почти одних лет, сказал: «Да я в отцы
ему гожусь по количеству пережитого... Ведь
я с 15 лет самостоятельный человек... В моей
жизни бывали такие переплеты, что, если бы
начать рассказывать...». И я чувствовала, что
этот 25-летний парень действительно имеет за
плечами много пережитого.
В шатаниях Григория есть,
безусловно, много автобиографического» .
И в другом месте:
«– С какого года вы в партии? –
однажды спросил Михаил Александрович.
– С 1903-го.
– А вы когда родились? Он
засмеялся:
– В 1905.
– Удивительно! Откуда же вы всё
это знаете? – он улыбался.
Странная у него улыбка, какая-то
привычная. Иногда рассказывает что-нибудь
– жуткое и тяжелое – и улыбается.
– Вы не смотрите, что я улыбаюсь
– это у меня привычка. А говорю я серьезно...
Крутой лоб, упрямо наморщенные
брови – когда не улыбается, всегда сдвинуты
они – глубокие морщины залегли между ними.
Точно это не молодой парень 25 лет, а много
испытавший, много перестрадавший,
совершенно зрелый человек».
И, хорошо зная всю ту
неприглядную возню, которая велась вокруг
имени отца, Е.Г. Левицкая, с доброй
человеческой озабоченностью и участием
задавалась вопросом:
«Какова будущность его? Каким он
выйдет из переживаемого им сейчас кризиса?
Страшно становится за возможность его
отхода. Такая огромная сила, такой
необычный талант».
И еще о том же самом в
воспоминаниях о поездке в Вёшенскую в 1930
г.: «Невольно, смотря на М. А; думалось, нет ли
некоторых автобиографических черточек в
Григории, в его сомнениях, исканиях и
шатаниях. И придет ли он когда-нибудь совсем,
совсем к нам? Много бы я дала за это, и
никаких трудов не надо жалеть, чтобы крепче
связать его с нами, дать твердую опору,
заставить чувствовать его своим, а не
травить, как делают это враги, и, что еще
хуже, так называемые «друзья-товарищи», «проклятые
братья-писатели», как горько жаловался он
однажды в письме. Я ничуть не сомневаюсь,
что, кроме меня и Игоря, нет ни одного
человека, так близко заинтересованного в
дальнейшем развитии его писательской
карьеры»12.
Насколько туго затягивался в то
время узел сплетен и клеветы вокруг имени М.А.
Шолохова, хорошо видно из его писем к Е.Г.
Левицкой. Я приведу здесь некоторые из них,
поскольку до сих пор они остаются мало кому
известными13.
«Вёшенская, 14 октября 1929г.
Молчание мое объясняется моим отсутствием.
Был в Каменской (вторично), оттуда поехал в
Ростов и вот только вернулся. На меня
свалилось очередное «несчастье»... Один
литературный подлец (это мягко выражаясь),
сотрудник краевой комсомольской газеты «Большевистская
Смена», летом был в Вешках, собрал сплетни,
связав с моим именем, и после
пилъняковского дела выступил в газете с
сенсационным разоблачением по моему адресу.
«Факты», которые он приводит, ни в коей мере
не соответствуют действительности. Будучи
в Вешках, он не потрудился их проверить хотя
бы в Райкоме партии или в Райисполкоме (моя
жизнь для них как на ладони) и «козырнул».
Тошно говорить обо всем этом... Из-за этого
бросил работу, поехал в Ростов... Я
потребовал расследования этого дела.
Правота на моей стороне! Но в данный момент
важно не это: меня сознательно и грязно
оклеветали в печати, мне не дали
высказаться и разъяснить читателю сущность
этого дела... Евгения Григорьевна! С меня
хватит! Мало того, что весной мне
приклеивали ярлык вора, теперь без моего
желания и ведома меня хотят перебросить в
чужой лагерь, меня паруют с Пильняком и
печатают заведомо ложные вещи. Да ведь
всему же есть предел! Откуда у меня могут
быть гарантии, что через неделю, с таким же
правом и с такой же ответственностью не
появится еще одна статья, которая будет
утверждать, что я бывший каратель или еще
что-либо в этом духе; и мне снова придется
надолго бросать работу и ехать, бегать по
учреждениям, редакциям; доказывать, что я
подлинно не верблюд. Скрепя сердце я берусь
за перо, но о какой же работе может идти речь?
Со дня на день ждут товарища из Ростова (члену
Крайкома Макаръеву, скапповцу14,
поручили расследовать эту чертовщину), его
всё нет, а грязный ком пухнет, как и тогда,
весной, а сплетня гуляет по краю и, может
быть, проникла уже в Москву.
Вы не думайте, что я жалуюсь, нет,
мне хочется рассказать Вам про обстановку,
в какой мне ведено дописывать третью книгу110.
Я зол, чтобы жаловаться и искать утешения.
Да и с какого пятерика я должен быть мягким?
Мало на меня вылили помой, да еще столько ли
выльют? Ого! Давайте бросим про это. У меня
так накипело и такие ядреные слова просятся
с губ, что лучше уж замолчать мне.
Как живете вы? Валя-то, Валя
здорова? Про Игоря спрашивать нечего, он
должен быть здоров. Где Mapгарита? А дедушка?16
Всем вам шлю искренний привет. При мысли о
вашей семье только и отдыхаю душой, а то
ведь столько у меня развелось «доброжелателей»,
что не продохнешь. Писал под горячую минуту,
надо бы перечитать, да тогда и не пошлю
письмо, а вновь писать об этом в «эпических»
тонах едва ли сумею. Не обессудьте, коли что
не так... У меня еще помимо всех этих
неприятностей семейная нерадость – больна
малярией дочь. Устали – ужас! Я переболел, а
теперь она. Все как-то не клеится да не
варится... Наконец хочется сказать, как
говорят станичники: «Жизня, жизня, когда же
ты похужеешъ?»17.
И еще одно письмо. Хотя первая
часть его к вопросу о сплетнях и клевете
отношения и не имеет, но, поскольку к
истории создания «Тихого Дона» я еще
надеюсь вернуться, приведу его полностью.
«Вёшенская, 2 апреля 1930 г. Дорогая
Евгения Григорьевна!
Одновременно с Вашим первым
письмом получил я письмо от Фадеева по
поводу 6-ой части. Под свежим впечатлением
написал Вам два письма и оба уничтожил, а
Вам послал телеграмму. Теперь, когда «страсти
улеглись», хочу потолковать с Вами по
поводу 6 части «Дона» и относительно
андреевского письма Голоушеву.
Прежде всего: Фадеев предлагает
мне сделать такие изменения, которые для
меня не приемлемы никак. Он говорит, ежели я
не сделаю Григория своим, то роман не может
быть напечатан. А Вы знаете, как я мыслил
конец III книги18. Делать Григория
окончательно большевиком я не могу. Лавры
Кибальчича меня не смущают. Об этом я
написал и Фадееву. Что касается других
исправлений (по 6 части), – я не возражаю, но
делать всю вещь – и главное конец – так, как
кому-то хочется, я не стану. Заявляю это
категорически. Я предпочту лучше совсем не
печатать, нежели делать это помимо своего
желания, в ущерб и роману, и себе. Вот так я
ставлю вопрос. И пусть Фадеев (он же «вождь»
теперь) не доказывает мне, что «закон
художественного произведения требует
такого конца, иначе роман будет объективно
реакционным». Это – не закон. Тон его
письма безапелляционен. А я не хочу, чтобы
со мной говорили подобным тоном, и ежели все
они (актив РАППа) будут в таком духе
обсуждать со мной вопросы, связанные с
концом книги, то не лучше ли вообще не
обсуждать. Я предпочитаю последнее.
Вы поймите, дорогая Евгения
Григорьевна, что рот зажать мне легче всего.
Тогда только нужно по-честному сказать: «Брось,
Шолохов, не пиши. Твое творчество нам не
только не нужно, но и вредно». А то в одном
месте Фадеев говорит буквально следующее: «Ежели
Григория теперь помирить с Советской
Властью, то это будет фальшиво и
неоправданно». В конце же твердо советует: «Сделай
его своим, иначе роман угроблен».
Советовать, оказывается, легче всего... Если
ко всему этому добавить новый поход против
меня, который уже ведется в Москве после
выхода из печати «Реквиема памяти Андреева»,
да и до выхода ее, то у меня создается вновь
такая же обстановка, как осенью прошлого
года. А Вам должно быть понятно, как такая
обстановка «способствует» работе. У меня
убийственное настроение сейчас. Если я и
работаю, то основным двигателем служит не
хорошее «святое» желание творить, а голое
упрямство – доказать, убедить...
Прекрасный «двигатель», не
правда ли? У меня не было более худшего
настроения, никогда. Я серьезно боюсь за
свою дальнейшую литературную участь. Если
за время опубликования «Тихого Дона»
против меня сумели создать три крупных дела
(«старушка», «кулацкий защитник», Голоушев)
и все время вокруг моего имени плелись
грязные и гнусные слухи, то у меня возникает
законное опасение: «А что же дальше?». Если я
и допишу «Тихий Дон», то не при поддержке
проклятых «братьев»-писателей и
литературной общественности, а вопреки их
стараниям всячески повредить мне.
Небольшое количество таких друзей, как Вы,
только резче подчеркивает «окраску»
остальных. Ну, черт с ними! А я всё ж таки
допишу «Тихий Дон»! И допишу так, как я его
задумал. Теперь много рук тянется «исправлять»
и покровительственно трепать меня по плечу,
а когда я болел над «Доном» и попрашивал
помощи, большинство этих рук отказались
поддержать меня хоть немного19. Приеду
– расскажу Вам о недавнем прошлом, о чем не
хотелось говорить раньше.
Работаю над 7 частью. В мае буду в
Москве. Тогда прочтете конец, прочтут и мои
хозяева, и уже окончательно попытаюсь
договориться. Согласятся печатать – хорошо,
рад буду. А нет – не надо. На «нет» ведь и
суда нет. Получаю письма от читателей по
поводу истории с Голоушевым. Уже есть 3. Одно
– хорошее, а 2 с неприкрытой иронией. Ну, что
же, видно, большое лихо сделал я тем, кто
старается меня опоганить. Написал
Серафимовичу... Не обессудьте за «нытье».
Нехорошо мне и тяжко до края.
Ну, будьте здоровы. Не забывайте...».
Хотя письмо Серафимовичу, о
котором упоминает отец, и более известно,
хотелось бы заодно напомнить и о нем.
«...Мне очень хочется поделиться
моими новыми «радостями». Вам уже, наверное,
известно, что 6 часть «Тихого Дона» печатать
не будут, и Фадеев (он прислал мне на днях
письмо) предлагает мне такие исправления,
которые для меня никак не приемлемы...
А вторая «радость» – «новое дело»,
уже начатое против меня. Я получил ряд писем
от ребят из Москвы и от читателей, в которых
меня запрашивают и ставят в известность,
что вновь ходят слухи о том, что я украл «Тихий
Дон» у критика Голоушева – друга. Л.
Андреева, и будто неоспоримые
доказательства тому в книге-реквиеме
памяти Л.Андреева, сочиненной его близкими.
На днях получаю книгу эту и письмо от Е.Г.
Левицкой. Там подлинно есть такое место в
письме Андреева Голоушеву, где он говорит,
что забраковал его «Тихий Дон». «Тихим
Доном» Голоушев – на мое горе и беду –
назвал свои путевые заметки и бытовые
очерки, где основное внимание (судя по
письму) уделено политическим настроениям
донцов в 17 г.20 Это и дало повод моим
многочисленным «друзьям» поднять против
меня новую кампанию клеветы. И они «раздуют
кадило», я глубочайше убежден в этом!
Что мне делать, Александр
Серафимович? Мне крепко надоело быть «вором».
На меня и так много грязи вылили. И тут для
всех клеветников – удачный момент. Третью
книгу моего «Тихого Дона» не печатают. Это
дает им (клеветникам) повод говорить: вот,
мол, писал, пока кормился Голоушевым, а
потом и «иссяк родник»...
Горячая пора у меня сейчас,
кончаю третью книгу, а работе такая
обстановка не способствует. У меня руки
отваливаются, и становится до смерти
нехорошо. За какое лихо на меня в третий раз
ополчаются братья-писатели? Ведь это же всё
идет из литературных кругов. Я прошу Вашего
совета: что мне делать? И надо ли доказывать
мне, и как доказывать, что мой «Тихий Дон» –
мой?
Вы были близки с Андреевым,
наверное, знаете и С. Голоушева. Может быть,
он – если это вообще надо – может выступить
с опровержением этих слухов? И жив ли он?
Прошу Вас, не помедлите с ответом мне!
Напишите поскорее, если можно»21.
* * *
Решившись в свое время писать
воспоминания об отце, обдумывая их
возможное содержание, я сразу же сказал
себе, что никаким образом не стану даже
касаться каких бы то ни было клеветнических
измышлений, которые плелись вокруг его
имени всю его жизнь. И в первую очередь –
измышлений о плагиате.
Во-первых, потому что, говоря об
этом, нужно брать на себя какую-то, я бы
сказал, глуповатую роль защитника отца. Но,
как писатель, за которого говорит всё его
творчество, я считаю, он не нуждается ни в
чьей защите. Защищать его перед кем?
Достаточно обладать элементарным чувством
родного языка и хоть сколько-нибудь
развитым литературным вкусом, да более того,
достаточно быть просто вдумчивым, по-настоящему
увлеченным литературой читателем (не
задураченным никакими заумными
литературоведческими и графо-текстологическими
теориями), чтобы без чьей бы то ни было
подсказки понимать: вся эта нескончаемая
болтовня о плагиате не имеет никакого
отношения к литературе и диктуется
мотивами и интересами, лежащими далеко за
ее пределами. Следовательно, перед этой
частью читателей любое выступление в
защиту Шолохова настолько же излишне,
насколько пустословно всякое разъяснение
того, что и без разъяснении ясно.
Защищать его перед
сомневающимися? Неблагодарная задача, ибо
сомневающийся – это человек, не
способный выработать собственного мнения,
не имеющий его, а потому и вынужденный лишь
соглашаться или не соглашаться со мнением
других. А раз так, то, если кому-то и удастся
убедить его в правоте своего мнения, то уже
через минуту он может «перестроиться», едва
лишь появится достаточно велеречивый
пропагандист иного (и даже прямо
противоположного) мнения. Такому человеку
никто и ничто не может помочь в разрешении
его сомнений, кроме него самого, кроме его
способности и желания обрести достаточно
широкую эрудицию и достаточную глубину
знаний, позволяющих иметь собственное (разумеется,
совсем не обязательно – оригинальное)
мнение, основанное не на слепой
доверчивости к разглагольствованиям
других, а на самой сути дела.
Тогда перед кем же? Уж не перед
теми ли, кто сознательно берется
пережевывать старые и распространять новые
– один другого нелепее – слухи? Но это уже
не те люди, перед которыми можно было бы
защищать, а те, от кого следует защищать.
В свою очередь, это означает: не защищать
Шолохова, а вступать в нескончаемый спор с
теми, с кем спорить, как говорил Чехов, все
равно, что стараться перекричать злую бабу.
Как правило, это люди, чьи
творческие, извините, потенции не идут
дальше способности «светиться отраженным
светом» и, если ограничиться областью
литературы, то более грубо, но и более точно
говоря, – дальше способности кое-как
паразитировать на творчестве других.
Такого рода споры – это и их хлеб, и их конек.
Именно о таких окололитературных спорщиках
отец говорил, бывало: «Не надо их трогать.
В спорах у них рождается гонорар. Все мы
человеки. Жить-то ведь как-то нужно!»22.
Для тех, у кого измышления и
инсинуации – дело жизни, а «онаучивание» их
(с целью придать им правдоподобный вид) и
попытки любую заумь выдать за ум –
профессия, для них всякий аргумент
оказывается лишь дополнительным поводом к
новым нападкам. «Не печатай, пожалуйста,
опровержений, – настоятельно советовал А.П. Чехов
своему брату. – ...Ведь опровергать
газетчиков все равно, что дергать черта за
хвост... И шмули, особенно одесские, нарочно
будут задирать тебя, чтобы ты только
присылал им опровержения»23. «Не надо
даже читать их статей, – еще категоричнее
говорил он. – Это же дружеская литература...
литература приятелей. Ее сочиняют господа
Чернов, Белов и Краснов. Один напишет статью,
другой возразит, а третий примиряет
противоречия первых. Похоже, как будто они в
винт с болваном играют. А зачем все это
нужно читателю – никто из них себя и не
спрашивает».
Это всё – несколько затянувшееся
«во-первых», почему мне не хотелось
касаться упомянутой темы.
Во-вторых же, мне трудно
отвлечься от отношения к этому самого отца.
После выхода в Париже ставшего
ныне широко известным псевдонаучного
сочинения «Д» к отцу обращался целый ряд
литературоведов и писателей, испрашивая
его согласия на то, чтобы дать ответ
сочинителям. Всем им он ответил отказом.
«– Тебе что, делать больше
нечего? – посмеиваясь, при мне говорил он
К.И. Прийме. – Ну, что вас так и тянет «потешить
языка бранчливую свербежь»? Нельзя же ведь,
право, позволять всякому пройдохе
втравливать себя в заведомо бессмысленные
споры. Ты же не стал бы на полном серьезе
доказывать фантасту, пишущему о жизни на
Марсе, что жизни там нет? Тебе ведь не надо
объяснять, что фантастика и наука – разные
«жанры»? Сказка от этого не пострадает, а
тебя за дурачка сочтут, за «ученого соседа».
Помню, в то время и я обращался к
нему:
«– Ну, почему ты так равнодушен
к этому? – Равнодушен? – с оттенком
некоторого недоумения (не ослышался ли?)
переспросил отец. – Равнодушен, говоришь.
(Посмотрел на меня глазами, так и говорящими:
«Ты мне казался умнее».) – Да нет, сынок.
Равнодушным к таким фокусам человек не
может оставаться. Если он человек, конечно.
Только... – он как-то беспомощно развел в
стороны кисти рук. – Когда подобное
случается впервые, воспринимаешь это как
такую нелепицу, которая ничего, кроме
снисходительной улыбки, и вызвать не может.
Кажется, и все, знающие тебя и не знающие, но
хоть что-то смыслящие в литературе,
рассмеются сейчас вместе с тобой прямо в
глаза злопыхателям, и всё раз и навсегда
станет на свои места. Дальше – само собой
возникает желание оправдаться, разъяснить,
спросить тех, кто все отлично понимает: «Да
вы что же это, братцы? Не знаете, как это
называется?». По молодости да по глупости я
так и делал. И спрашивал, и оправдывался, как
мог24. Продолжаешь ведь верить, что всё
это – результат каких-то досадных
недоразумений, ошибок, добросовестных
заблуждений. А когда это и в третий, и в
четвертый, и на протяжении всей жизни... Да
когда еще узнаешь тот сорт людишек, от кого
это исходит... Я просто привык ко всему этому,
сынок. – Отец невесело усмехнулся,
помолчал. – При демократии ведь любой
талантишко, уважая равенство и братство,
должен сам себя подвергать добровольному
остракизму. Ну, что ты так на меня смотришь?
Это не я, это Пушкин сказал. Не слышал? Что ж,
это плохо, сын мой. Пушкина даже таким
высокообразованным биологам-философам не
мешает знать. – Уходя в какие-то свои
воспоминания, он глубоко задумался. – Давно
еще, «в те баснословные года», когда так
хорошо верилось в демократию, прочитал я
это у него. До сих пор помнится впечатление,
какое на меня произвели тогда его
рассуждения о демократии. Ну, да это я – так.
Вспомнилось невзначай... Нет, сынок, я далеко
не равнодушен, как ты полагаешь. Отнюдь.
Просто я не настолько дурак, чтобы не
понимать – спорить с этими друзьями
бесполезно. Никакая логика, никакие доводы
и аргументы здесь не помощники. Потому как
истина их совершенно не интересует. Точнее,
интересует их вовсе не истина, а кое-что в
корне от нее отличное. Что такое ложь?
Клевета? – Обращаясь не ко мне, а как бы
самому себе в раздумчивости задавая вопрос,
отец тут же на него и ответил: – Это
целенаправленное игнорирование одних
фактов (тех, которые невыгодны) и такое же,
сознательное, искажение в свою пользу
других. То есть, это сознательное
извращение фактов, игнорирование (сознательное)
всякой логики и здравого смысла, – отец
интонацией жестко подчеркнул слова «целенаправленно»,
«сознательно». – Поэтому и факты их
интересуют лишь постольку, поскольку они
служат готовым материалом для их
упражнений. А поэтому же самому
опровергнешь одного – тут же, как чирей на
нездоровой коже, там, где и не ждешь,
выскочит другой. Опровергнешь одно – тут же
придумают что-нибудь другое. Остается
единственное: плюнуть, и, как мой отец
говорил, – ноль внимания и фунт презрения.
– Как бы подбадривая меня и приглашая
сделать то же самое, он улыбнулся. – Что
мы с тобой и делаем. Верно?
А потом, ты что же, не видишь,
сколько вокруг твоего отца людей кормится?
– отец как-то грустно задумался. – Это,
как ты понимаешь, не бахвальство, а сплошная
грусть-тоска. – Он помолчал, потом снова
улыбнулся. – Ты знаешь, кто такие «мамисты»?
Эх, ты, – и шутливо-укоризненно покачал
головой, встретив мой недоуменный взгляд. –
Это – литературоведы, занимающиеся
творчеством Мамина-Сибиряка... Добренькая
наша Советская власть. Всем-то она готова
позволить зарабатывать себе на хлеб «по
способностям». Даже тем, чьи способности,
кроме их самих, никому не нужны. Слава Богу,
хоть кормить «по потребностям» не может. А
то ведь те, у кого единственная способность
– удовлетворять свои потребности уже давно
продали бы ее с потрохами и пропили-проели.
Вот, благодаря этой ее доброте, и
выросла у нас целая армия всяких там «-истов»
и «-ведов». Практически, ни одного более-менее
крупного имени не осталось, вокруг которого
они бы не роились. И папаша твой удостоился.
Ты только взгляни, сколько пишут. И чего
только не пишут. И чуть ли не у каждого
доброжелателя столько ошибок, столько
благоглупостей... Иной раз просто взвыть
охота: «Избави, Господи, от друзей...». К
врагам-то уж не привыкать.
Так вот, если бы я и им еще отвечал?
Каждому рассказывал, каждого поправлял,
каждому разъяснял... Да милый мой, мне ведь
всё тогда надо было бы бросить и только
самим собой и заниматься. Ты не находишь,
что это скучновато? Допускаю, кому-то это и
может нравиться, ну, а мне – вот, – чиркнул
он большим пальцем по горлу. – Как серпом...».
И все-таки однажды, не утерпев,
отец отошел от своей позиции, которой
придерживался всю жизнь. Вернее, не отошел,
а хотел отойти.
В 1975 году намечалось широко
отметить его семидесятилетний юбилей, о чем
заговорили задолго. Еще месяца за два до
юбилейной даты все мы в семье заметили, что
отец все чаще и чаще пребывает «не в своей
тарелке». Он стал неразговорчив, меньше
стало слышно его шуток. Среди самого,
казалось бы, веселого разговора он вдруг
становился сурово-задумчивым, серьезным,
молча поднимался и уходил к себе. По утрам,
когда вся семья еще спала, писал что-то,
закрывшись в своем кабинете, после чего
надолго оставался каким-то недоступно
далеким, целиком ушедшим в себя, пугающе
безразличным к происходящему вокруг. Он
никому ничего не говорил, с присущей ему «мягкой
твердостью» уходил от ответов на
беспокойные расспросы матери, и, конечно же,
никто из нас и не подозревал, что его
состояние было вызвано подготовкой к
собственному юбилею.
У меня сохранилась одна-единственная,
первая страница текста, с каким он хотел
выступить на торжественном заседании.
«На юбилейное заседание
Пришла пора подводить
предварительные итоги творческой
деятельности. Но за меня это уже сделали в
своих статьях родные братья-писатели и
дальние родственники, скажем, троюродные
братья-критики. Так что за мною остается
только слово от автора.
За 50 лет писательской жизни я
нажил множество друзей-читателей и
изрядное количество врагов. Что же сказать
о врагах? У них в арсенале старое,
заржавленное оружие: клевета, ложь, злобные
вымыслы. Бороться с ними трудно, да и стоит
ли? Старая восточная поговорка гласит: «Собаки
лают, а всадник едет своим путем». Как это
выглядит в жизни, расскажу.
Однажды, в далекой юности, по
делам службы мне пришлось ехать верхом в
одну из станиц Верхне-Донского округа. На
пути лежала станица, которую надо было
проехать. Я припозднился и подъехал к ней в
глухую полночь.
В степи была тишина. Только
перепелиный бой да скрипучие голоса
коростелей в низинах. А как только въехал на
станичную улицу, из первой же подворотни
выскочила собачонка и с лаем запрыгала
вокруг коня. Из соседнего двора появилась
вторая. С противоположной стороны улицы, из
зажиточного поместья, махнули через забор
сразу три лютых кобеля. Пока я проехал
квартал, вокруг коня бесновалось с
разноголосым лаем уже штук двадцать собак.
Конь пошел более спорым шагом, я выпрямился
и подобрал поводья. Ехать стало веселее.
Каждый квартал собаки менялись:
одни убегали к своим дворам, другие
включались в сопровождение. На базарной
площади присоединилась к ним стайка
бродячих, бездомных собак. В конце концов
мне надоел этот гам и я замахнулся плетью.
Но что тут произошло, трудно рассказать:
собаки шарахнулись в разные стороны,
подняли истошный лай, визг, подвывание...
Словом, закатили сущую собачью истерику...
Пришлось тронуть рысью. Бродячие собаки с
почетом провожали меня далеко за станицу.
Заключение, к которому я пришел в
ту ночь, что самые злые собаки – в
зажиточных дворах, самые назойливые –
бродячие.
Не думал я в ту ночь, что история с
собаками повторится через несколько лет,
только в другом варианте. В 1928 году, как
только вышла первая книга «Тихого Дона»,
послышался первый клеветнический взбрех, а
потом и пошло...».
Отцу не довелось не только
выступить на юбилейном заседании, но и
присутствовать на нем. Инсульт, случившийся
за несколько дней до юбилея, надолго уложил
его на больничную койку...
Я не жалею, что не сохранилось
полного текста этого выступления, хотя, не
сомневаюсь, познакомиться с ним было бы
весьма интересно. Но даже если бы он и
сохранился, я вряд ли стал бы его
публиковать, раз уж сам отец впоследствии
не счел нужным его обнародовать. Уже в
последний год жизни он как-то сам завел
разговор на эту тему, предлагаю вашему
вниманию отрывок их своих воспоминаний...
«– Я ведь отлично понимал,
сколько дифирамбов доведется выслушать, –
ровным, спокойным голосом говорил он. – Уже
пошли статейки хвалебные, слащавенькие
воспоминания. И среди авторов – впереди
всех, представляешь? – те, с кого все и
начиналось. И захотелось вдруг, прямо-таки
нестерпимо, раздать «всем сестрам по
серьгам» и по полной выкладке каждому. Я,
конечно, не собирался ни оправдываться, ни
обвинять. Просто вздумалось, как говорится,
познакомить широкую публику с мало кому
известными фактами из не столь уж
отдаленного прошлого. Познакомить с
историей вопроса, так сказать. Подумалось,
очень уж поучительно было бы. Правда, под
конец я решил – на юбилее говорить об этом
не буду, а то ведь сразу же позу пришьют,
оригинальничанье. А теперь, полагаю, и
хорошо, что не стал этого делать. Уж очень
мало приятного выступать затравщиком. Ведь
столько имен надо было бы затронуть. И в
таком неблаговидном свете... И без того мне
как-то один, далекий от литературы, человек
говорил: «Как посмотрю я кой на кого из
вашей братии, так кажется, всю порядочность
свою пораздали они героям своим
положительным, а у самих если и осталось что,
так только-только хватает стыд на людях
прикрыть».
И ради чего затеял бы я все это?
Что бы ни думал и чего бы ни хотел, а тут же
нашлись бы субчики, на весь свет
преподнесли бы это как обычнейшую, пошлую
месть. А наказать бы довелось лишь тех, на
кого уже давно у меня ни злости, ни обиды не
осталось. Сама жизненка-то была...
Помню, на открытии какого-то
очередного, как теперь говорят, «форума»
входят в зал Сталин, члены Политбюро. Зал,
разумеется, встает и – «бурные,
продолжительные». Те неторопко проходят за
стол президиума, разбредаются по своим
местам, но не садятся, тоже стоят все,
хлопают. Они хлопают, мы хлопаем. Сталин уже
и так, и сяк, ручками, эдак, заканчивать
предлагает, приглашает садиться. А мы
усердствуем. Ведь это же кому-то первому
нужно сесть. А как ты сядешь, когда все стоят?
Надо – как все... До сих пор, ну, до того же
гадко вспоминать. Честное слово, недругу не
пожелаешь в такое дурацкое положение
попадать. Не знаю, сколько уж это
продолжалось, мне показалось – вечность...
Так и в случае со мной. Один брехнет, другой,
третий... Всяк подумает: а вступаться за него
или лучше подождать, посмотреть, «как все»?
На меня ведь тогда каких только
чертей не валили. И белячок, дескать,
Шолохов. И идеолог белого подполья на Дону.
И не пролетарский-то он, и не крестьянский
даже – певец сытого, зажиточного
казачества, подкулачник. Купеческий сынок,
на дочке бывшего атамана женат... А это тогда
не просто было. Когда о человеке хоть что-то
похожее говорить начинали, ему, брат, в
Петровку зябко, в Крещенье жарко
становилось. Такого человека не то что
защищать, а и подходить к нему чересчур
близко не каждый отваживался.
Отец надолго замолчал. Видно было,
что воспоминания эти не доставляют ему
особого удовольствия. Вошел Анатолий
Дмитриевич Соколов, бывший в то время
секретарем отца.
– Садись за стол, – пригласил
его отец и, видя нерешительность на его лице,
указал на стул рядом с собой. – Садись,
садись. От тебя у нас секретов нет. Посумуем
вместе. Есть будешь? Выпьешь с нами? – отец
посмотрел на него, заметил его
заинтересованно-изучающий взгляд,
пробежавший по тарелкам, и широко провел
рукой над столом. – Официантов у нас, как
тебе известно, нет, так что давай, ухаживай
за собой сам. Действуй. А мы с сыном
продолжим наш доверительный разговор. Ты
поймешь, о чем речь.
– Да, так вот, сынок, такие вот
дела... Говорят, в результате инсульта какие-то
там клетки, ткани отмирают. А видишь? Мозгов
у твоего старика меньше становится, а мысли
более зрелые приходят. Я тогда, перед
юбилеем, замкнулся как-то в себе.
Неправедные обиды, они ведь давят. «Завелся»,
одним словом, как твой братец говорит. А
потом подумал, подумал, – нет! Не по мне это
– скандалы в благородном семействе учинять.
Тем более, что те, кто заслуживал подобной
оплеухи, только ухмыльнулись бы, донельзя
довольные, что я им новую пищу дал. Им ведь
всё – божья роса. Отряхнулись бы, утерлись и
– как с гуся вода – придумали что-нибудь
новенькое. Надоело когда-то меня в
белогвардейщине обвинять, стали – в
кулачестве. Надоело в кулачестве – плагиат
изобрели. Надоест и плагиат, полезут в
постель, бельишко ворошить – это они, как
дурачок красное, до самозабвенья любят. Да
Господи, Боже ты мой, разве есть что-нибудь
на белом свете, перед чем они остановились
бы? Когда у людей за душой ничего святого,
разве оставят они человеку хоть какой-то
уголок жизни, куда постыдились бы вломиться?
Хотя и очень нелегко, но это
просто надо пережить. Не завоевывай себе
известность, если хочешь этого избежать, –
невесело пошутил он под конец».
* « *
Хорошо помня этот разговор,
нагнавший на меня какую-то злую тоску, я и
дал себе зарок не вмешиваться ни в какие
споры окололитературных дельцов, в ходе
которых они «рожают» друг другу деньги и
дешевую, скандальную известность в узком
кругу себе подобных. И тем не менее, под
влиянием минуты, не смог удержаться, чтобы
не коснуться «истории вопроса». А едва
коснешься этой «истории», на ум сразу же
приходят другие, гораздо более
общезначимые вопросы, затронуть которые
она дает удобный и основательный повод. Я
начну с мысли П.А. Вяземского, высказанной
им еще в 1817 году в статье «О жизни и
сочинениях В.А. Озерова», где он пишет о
зависти и клевете, преследовавших этого
мало известного ныне литератора:
«Странная и горестная истина!
Участь великих мужей, коих слава бывает
собственностью народа, зависит часто от
малого числа людей, а иногда от одного
только лица. Не оттого ли, что благодарность
скудна в способах изъясняться, особенно же
медленна, а зависть, напротив, богата в
средствах, догадлива и никогда не дремлет? И
часто первая прерывает свое преступное
молчание тогда только, когда поздний голос
ее тщетно уже раздаться может... Напротив же,
первая победа есть для последней
решительный знак к действию: неустанно
преследует она от успеха к успеху
доверчивого любимца славы, как жадный
заимодавец, заставляя его расплачиваться
при каждом новом праве, приобретенном на
уважение отечества, и, таким образом
гоняясь до конца за жертвою своею, падает
бессильная при надгробном камне, сей
священной преграде, бессмертием
поставленной ее ненасытной вражде»26.
Читателям, которые сочтут эту
цитату не совсем подходящей к разговору о
Шолохове, в достаточной мере вкусившем «благодарности»
от официальной критики, хочу пояснить, что в
данном случае меня интересует не столько
частный случай завистливой клеветы в адрес
отца, сколько – лишь связанный здесь с его
именем – сам этот феномен, веками
сохраняющий статус «странной и горестной
истины». Откуда берутся люди, которые
делают эту истину непреходящим «достоянием»
общества и которые, как грибы-поганки вслед
за благодатным дождем, вырастают сразу же
вслед за появлением (в любой сфере
творческой деятельности) мужа, достойного «уважения
отечества», слава которого оказывается
достойной стать «собственностью народа»?
Нет, нет! Я не возьмусь отвечать
на этот вопрос, анализируя загадочную,
ангельски сатанинскую, рабски господскую и
проч. психологию человека. Он потому и
мучает меня, что я не способен найти на него
полностью удовлетворивший бы меня ответ. И
в то же время ответ на него представляется
мне чрезвычайно важным, поскольку я хорошо
вижу цель этих людей, которая, впрочем,
очевидна для каждого: имена, ставшие
достоянием народа и отечества в «старой»
системе ценностей, подменить именами новых,
зачастую мнимых и дутых авторитетов.
Размышляя обо всем этом, невольно
приходишь еще к одному вопросу: а
задумываются ли сами ниспровергатели имен
и авторитетов, эти духовные киллеры и
профессиональные «перестройщики» в
области духа, о результатах и последствиях
своей деятельности? Или, по крайней мере,
все ли они задумываются над этим?
В том, что заказчики их «поделок»,
их щедрые наниматели и работодатели
прекрасно понимают, что делают, сомневаться
не приходится. Тем же, кто в святой простоте
своей не ведает, что творит, хотел бы
напомнить возвышенные слова
замечательного русского мыслителя И.
Ильина, сказанные им о Родине и гении:
«...Родина есть выстраданные нами
и открывшиеся нам лики Божий: в молитвах,
иконах и храмах; в песнях, поэмах и
трагедиях; в созданиях искусства и в
подвигах наших, святых и героев... Родина –
это тот национальный строй и уклад души,
который выстрадался и выносился нашим
народом в его бытии и в его быту и который
незаметно, но неизменно владеет и моею
душою, – ее дыханием и вдохом, и стоном, и
жестом, и языком, и пляскою. Родина есть
нечто от духа и для духа. И тот, кто не
живет духом, тот не будет иметь Родины; и она
останется для него навсегда темною
загадкой и странною ненужностью...
Но именно поэтому творцы духа
суть живые очаги Родины. Назови мне, кто те
пророки, гении и герои, перед которыми ты в
любви преклоняешься, и я скажу, какого ты
духа и где твоя Родина... Ибо ты любишь их и
преклоняешься перед ними потому, что они
облегчили тебе бремя твоей жизни, показали
тебе путь к устроению твоей души, дали тебе
утешение, дали тебе радость.., через них ты
утвердил себя, свою личность, свой дух и
свой характер; и потому – знаешь ты о том
или не знаешь – они твои пастыри и
учителя, создавшие твою Родину и указавшие
ее тебе.
...И народы искони понимали это,
связывая свое -) бытие и свое национальное и
государственное самоутверждение с культом
своих великих предков, героев и святых...
Вот почему правы мудрецы,
утверждавшие, что народ и его герои –
суть одно». А вот об этом же – слова еще
одного выдающегося русского ученого:
«...Политическая крепость прочна
только тогда, когда держится на силе
нравственной... Нравственное богатство
народа наглядно исчисляется памятниками
деяний на общее благо, памятями деятелей,
внесших ) наибольшее количество добра в
свое общество. С этими памятниками и
памятями срастается нравственное чувство
народа; они – его питательная почва; в них
его корни; оторвите его от них – оно завянет,
как скошенная трава. Они питают не народное
самомнение, а мысль об ответственности
потомков перед великими предками, ибо
нравственное чувство есть чувство долга
.... Творя память этих великих предков и
их дел, ... мы проверяем свой
нравственный запас, завещанный нам
великими строителями нашего нравственного
порядка, обновляем его, пополняя
произведенные в нем траты <...>. С
угасанием исторической памяти народа запас
этот не пополняется и растрачивается «без
остатка»27. – Так писал Василий
Осипович Ключевский.
Подобного рода мысли не
оставляют в покое и наших современников, и
вполне понятно, почему в суждениях своих
они оказываются еще более резкими.
Так, например, в статье «Жизнь во
лжи» («Слово», №1, 1999) А. Ларионов пишет:
«...С древних времен признано, что
крушение кумиров влечет за собой не только
крушение империй, но и самого человека,
человека на всех ступенях общества, вплоть
до самой низшей социальной ступени».
Справедливость и точность всех
этих мыслей настолько очевидны, что не
требуют никаких комментариев, кроме, разве
что, одного краткого резюме: великие
мертвые, память о которых хранит народ,
всегда указывают путь живым; живые же без
этих духовных маяков -ели и не мертвы, то
мертвенно безразличны и беспомощны при
ориентации в житейском океане.
Именно поэтому искусство с его
колдовской способностью оживлять прошлое и,
тем самым, оказывать огромное влияние на
настоящее и будущее всегда было и будет
одной из главных арен политической борьбы.
А имена художников, под кистью которых
традиции народа предстают наиболее живыми,
всегда были и будут объектом нападок со
стороны политиканствующих Культуртрегеров
всех мастей и их бездумных прислужников.
Это прекрасно понимали мыслящие
люди всех времен и народов.
Напомню лишь двух российских.
«Государственное правило, –
писал Карамзин, – ставит уважение к
предкам в достоинство гражданину
образованному».
Т.е. воспитание уважения к
прошлому, к предкам и их славе Карамзин
возводил в ранг государственной политики.
«Уважение к именам, освященным
славою, есть... первый признак ума
просвещенного, – вторил ему Пушкин. – Позорить
их дозволяется токмо ветреному невежеству,
как некогда по указу эфоров одним хиосским
жителям дозволено было пакостить
всенародно»26. И наоборот, лишь «дикость,
подлость и невежество не уважает
прошедшего, пресмыкаясь пред одним
настоящим». А «невежественное
презрение ко всему прошедшему, слабоумное
изумление перед своим веком и слепое
пристрастие к новизне» он считал
характерными лишь для «истинных
представителей полупросвещения» (т.е. для
«образованщины», как это называется ныне).
С учетом сказанного выше, уже не
покажутся чрезмерным преувеличением
строки поэта В. Фирсова:
Россия в почетном стоит карауле,
Успев на века постареть.
Россия не верит, что Шолохов умер.
А если поверит, что Шолохов умер,
То, значит, и ей суждено умереть.
Конечно же, всякий понимает, что
это все-таки – поэзия. Россия, безусловно,
не умрет вместе с Шолоховым, как не умерла
она с Пушкиным, Гоголем, Толстым,
Достоевским... Но точно так же каждый должен
понимать: Россия Пушкина, Гоголя, Толстого...
и Шолохова (которых справедливо ставят в
один ряд) – это одно. А Россия Солженицына,
Бродского, Войновича и пр. – это нечто иное.
И, может быть, даже уже и не Россия вовсе.
Найдутся умники, которые если и
не скажут вслух, то подумают: «Ну и хорошо!».
Не стану с ними спорить. Я никого не хочу ни
обидеть, ни возвысить, ни унизить друг перед
другом. Я просто констатирую факт и надеюсь
найти понимание.
Библиография и примечания
1
КК – контрольная
комиссия ЦК ВКП(б). Неизвестно, было ли
передано туда «дело» фракцией РАППа, но
известно, что ни к какой ответственности
никто привлечен не был.
2
Знамя.– 1987.– № 10.– C.ISO.
Е.Г., очевидно, не задумываясь,
употребила очень точное слово:
«писатели возмущались...».
Общаясь с творческой интеллигенцией,
окружавшей отца, я невольно обратил
внимание на то, что не характерные для этих
кругов поступки отца вызывали не просто
удивление или несогласие, а именно
возмущение. Так и читалось: «Числишься в
нашем клане избранных, так уж веди себя,
как подобает, как у нас принято». «С
волками жить – по-волчьи выть», –
повторял отец всякий раз, когда ему
приходилось сталкиваться с подобной
реакцией. – Ну, а если мы выть не умеем?
Остается одно – каркать белой вороной».
3
Брат матери – Иван Петрович
Громославский.
4
Ольхи и камыш – материал
для строившегося тогда сарая. Ледник
набивался льдом, который кололи и
привозили с Дона.
5
Вёшенский врач, приятель отца. В
числе других евреев был расстрелян
фашистами в г. Каменске.
6
В.М. Кудашов.
7
Убежден, что любой
непредвзятый и непредубежденный читатель
здесь невольно подумает: нет, не мог бы
человек, уличенный в преступлении, перед
нависшей над ним угрозой разоблачения
столь легко и бездумно перескакивать с
разговора о плагиате к таким будничным
мелочам, как детские платьица, собаки,
стройматериалы для сарая, ледник...
8
Березовский Ф.А. – один из
первых редакторов Шолохова и он же один из
первых авторов клеветнических измышлений
о плагиате. Разумеется, было бы глупо
опровергать эти примитивные «аргументы»,
которые и прийти-то могут лишь в очень «плоскую»
голову, с самоуверенностью невежды мнящую,
что нет и не может быть головы, способной
на большее, чем она сама. Интересно лишь то,
что нынешние клеветники сами «сплагиатничали»
эти «аргументы» и повторяют их, с
маниакальным упорством не желая замечать,
что они опровергаются самой историей
творческой – литературно-художественной,
научной и изобретательской – мысли,
показывающей, что множество наиболее
выдающихся свершений ее достигнуто людьми
«непростительно» молодыми. Что же
касается образования... Первое, что здесь
приходит на ум, это вполне резонное
сомнение Саши Черного: «Ослу образованье
дали. Он стал умней? Едва ли».
9
Знамя,–1987.–№16.–С. 181.
10
Сын Е.Г. Левицкой.
п
Знамя.–1987.–№16.–С. 178, 181.
12
С кровью и потом. Неизвестные
страницы из жизни М.А. Шолохова. – Ростов-на-Дону,
1991.–С. 145.
13
Письма даются по публикации Л.
Колодного: Знамя.–1987.– №10.
14
Член Северо-Кавказской Ассоциации
писателей.
15
«Ведено», очевидно, было
Евгенией Григорьевной в письме, на которое
отец отвечает и где она к тому же советует
отцу быть «помягче».
16
Валя – приемная дочь Е.Г.,
родители которой – М. Лашевич (бывш.
начальник КВЖД) и его жена – были
репрессированы и погибли. Маргарита –
дочь Е.Г. Дедушка – брат Е.Г., Я.Г. Френкель.
17
Знамя.–1987.– №16.–С. 185-186.
18
Частично об этом см.: С кровью и
потом. – С. 145, 175.
19
По воспоминаниям отца мне
хорошо известна та помощь, которую он «попрашивал»
у «братьев-писателей»: во-первых, – вслух
подтвердить правильность и правдивость
описания в «Тихом Доне» Вёшенского
восстания. И, во-вторых, – помочь обрести
доступ к необходимым ему для работы,
секретным тогда архивам. Сделать это было
вполне под силу целому ряду писателей, «руливших»
РАППом и очень близко – на дружеской, а то
и на родственной «ноге» – стоявших к ЦК
партии и руководству ОГПУ. Если бы, конечно,
не страх за собственное благополучие,
который, кстати, отец прекрасно понимал и
никогда не обижался на тех, кто
отказывался с ним «сотрудничать». И только
Е.Г. Левицкая, работавшая тогда зав.
библиотекой МК ВКП(б), используя свои связи,
помогала отцу знакомиться с материалами о
«белом движении» на Дону.
«...С.С. Голоушев, – писал о нем
Серафимович, – это врач-гинеколог по
профессии, литератор и критик по призванию.
Милейший человек, отличный рассказчик в
обществе друзей, но, увы, весьма
посредственный писатель. Самым крупным
трудом его был текст к иллюстрированному
изданию «Художественная галерея
Третьяковых». Менее подходящего «претендента»
на шолоховский «Тихий Дон» было трудно
придумать».
21
Цит. по книге В. Осипова «Дополнение
к трем биографиям».– М.,1977.
22
Рассказывают, правда, что,
когда один из подобных деятелей,
оправдываясь перед Наполеоном, выдвинул
этот аргумент – жить-то ведь как-то нужно, –
не привыкший церемониться император
отрезал: «Не вижу в том никакой
необходимости». Слава Богу, конечно, что
минули времена императоров. Тем не менее,
задумываться – а зачем, собственно, таких
деятелей терпят в сферах, где они, принося
непоправимый вред, не приносят даже той
пользы, каковая именуется сомнительной, –
задумываться над этим приходится.
^А.П. Чехов. Собр. соч.– Т.12.–М.,
1957.–С. 394.
24
В одной из работ об отце мне
довелось прочитать, что в 1929 г. по
инициативе руководства РАПП была создана
специальная комиссия, которая, проведя
расследование, должна была дать заключение
по поводу обвинений Шолохова в плагиате.
Насколько мне известно из рассказов отца,
это не соответствует действительности в
той части, что руководство РАПП всячески
игнорировало настоятельные просьбы отца о
создании такой комиссии. Все члены
Правления РАПП, разумеется, прямо не
отказывали, но и ничего не делали, мотивируя
свое нежелание самым благовидным предлогом:
«Мы тебя знаем, в оправданиях ты не
нуждаешься, так зачем же и связываться с
откровенными клеветниками». Не найдя
никакой поддержки среди тех «братьев-писателей»,
кто имел литературный авторитет и вес,
достаточные для того, чтобы расставить все
точки над i, отец вынужден был обратиться в «Правду»,
и только тогда под председательством Марии
Ильиничны Ульяновой, бывшей членом
редколлегии и ответственным секретарем
газеты, была создана комиссия в составе
Серафимовича, Фадеева, Авербаха, Ставско-го,
Киршона, которая и выступила впоследствии с
опровержением клеветы («Правда» от 29.03.1929 г.).
«Целый чемодан рукописей в Москву возил,
– рассказывал отец. – Здоровенный
такой, фанерный чемоданище специально для
этой надобности пришлось тогда покупать».
25
По образованию я биолог. Но
после окончания МГУ увлекся философией,
закончил аспирантуру и стал преподавателем
философии Ростовского университета. Отец в
связи с этим шутливо называл меня философом
от биологии. А когда меня перевели на работу
на Ростовский факультет Академии МВД СССР, он
тут же в письме ко мне потребовал
разъяснения: «Как же мне, Михаил
Михайлович, Вас теперь называть –
философом от милиции или лучше –
милиционером от философии?».
26
Вяземский П.А. Соч.–Т.2.–М., 1982.–С.13,
14.
Читая эти строки, невольно
позавидуешь времени, когда эта пресловутая
зависть, столь присущая творческой
интеллигенции, падала бессильной хотя бы
при надгробном камне. Сегодня он для нее –
всего лишь знак того, что ее клеветнические
нападки, скорее всего, останутся совершенно
безнаказанными.
27
Ключевский В.О. Исторические
портреты.–М.,1991.–С. 75, 76.
У нас, как известно, вместо указа
эфоров существует «свобода слова», которая
не только «ветреному невежеству», но и
продажному полу просвещению, и
злобствующей высокообразован -ности, и всем,
кому не лень, дозволяет «всенародно
пакостить» в адрес Российского прошлого,
где, когда и сколько угодно.