«Тихий Дон». Нерешенная загадка русской литературы ХХ века / Коловерть
Коловерть |
|
На закате солнца вернулся из
станицы Игнат.
Хворостяными воротами поломал
островерхий сугроб, лошадь заиневшую ввел
во двор и, не отпрягая, взбежал на крыльцо.
Слышно было, как в сенцах скрипели
обмерзшие половицы и по валенкам торопливо
шуршал веник, обметая снег. Пахомыч,
тесавший на печке топорище, смел с колен
стружки, сказал младшему сыну Григорию:
– Ступай, кобыленку отпряги, сена
я наметал в конюшне.
Дверь широко распахнув, влез
Игнат, поздоровался и долго развязывал
окоченевшими пальцами башлык. Морщась,
сорвал с усов сосульки тающие и улыбнулся,
радости не скрывая:
– Слухом пользовался –
красногвардейцы на округ идут...
Пахомыч ноги свесил с печки,
спросил с любопытством сдержанным:
– Войной идут али так?
– Разно гутарют... А только
беспокойствие в станице, томашится народ, в
правлении миру видимо-невидимо.
– Не слыхал молвишки всчет земли?
– Гутарют, что большевики землю
помещичью под гребло берут.
– Та-а-ак,– крякнул Пахомыч и
соскочил с иечки по-молодому.
Старуха у загнетки загремела
ложками; щи в чашку наливая,сказала:
– Кличьте вечерять Гришатку.
На дворе смеркалось. Снежок
перепадывал, и синевою хмурилась ночь.
Пахомыч ложку отложил, бороду вытирая
расшитым рушником, спросил:
– Про мельницу паровую разузнал?
Когда пущать будут?
– Мельница работает в размол,
можно веять.
– Ну, кончай вечерять и пойдем в
амбар. Зерно надо перевеять, завтра, как
удастся погода, уторком доеду смолоть.
Дорога-то как, избитая?
– Шлях не спит, день и ночь едут,
только разъезжаться трудновато. Сбочь
дороги снегу глыбже пояса.
II
Григорий вышел за ворота
проводить.
Пахомыч натянул рукавщы и yi-нездяяся
в иередкв.
– На корову поглядывай, Гриша.
Вымя налила она, что не видно; отелится...
– Ладно, батя, трогай!
Полозья саней с хрустом кромсают
оттаявшую снежную корку. Вожжами
волосяными Пахомыч шевелит, золу,
просыпанную на улице, объезжает. Попадается
оголенная земля – подреза липнут. Спины
напружив, угинаясь, тянут лошади. Хоть и
снасть справная и кони сытые, а Пахомыч нет-нет
да и слезет с саней, кряхтя,– больно уж
важко нагрузили мешков.
На гору выбрался, дал вздохнуть
припотевшим лошадям и тронул рысцой
шаговитой. Где приглянулось, оттепель
сжевала снег, дорогу дурашливо изухабила.
Теплынь на провесне. Тает. Полдень.
Лес начал огибать Пахомыч –
навстречу тройка стелется. А снегу возле
леса намело торы. В сугробах саженных
дорожку прогрызли узенькую, разминуться
никак невозможно. Что не видно– очень скоро,
вот-вот.
– Эка, скажи на милость, оказия-то!..
Тпру!..
Приостановил Пахомыч лошадей,
слез и шапку снял. Голову седую и потную
ветер облизывает. Потому снял Пахомыч
шапчонку свою убогую, что опознал в тройке
встречной выезд полковника Черноярова
Бориса Александровича. А у полковника землю
он арендовал восемь лет подряд.
Тройка ближе. Бубенцы промеж себя
разговорчики вполголоса ведут. Видно, как с
пристяжных пена шмотьями брызжет и тяжело-тяжело
колышется коренник. Привстал кучер, кнутом
машет.
– Сворачивай, ворона седая!.. Что
дорогу-то перенял?!
Поравнялся и лошадей осадил.
Пахомыч, в полах полушубка путаясь, с
головой непокрытой к санкам подбежал,
поклон отвалил низенький.
Из саней, медвежьим мехом обитых,
пучатся, не мигая, глаза стоячие. Губы
рубчатые, выскобленные досиня, кривятся.
– Ты почему, хам, дог-огу не
уступаешь? Большевистскую свободу почуял? Г-авнопг-авие?..
– Ваше высокоблагородие!.. Христа
ради, объезжайте вы меня. Вы порожнем, а у
меня вага... Я ежели свильну с дороги, так и
не выберусь.
– Из-за тебя я буду лошадей кг-овных
в снегу душить?.. Ах ты сволочь!.. Я тебя научу
уважать офипег-ские погоны и уступать дог-oгy!
Ковер с ног стряхнул и перчатку
лайковую кинул на сиденье.
– Аг-тем, дай сюда кнут!
Прыгнул полковник Чернояров с
саней и, размахнувшись, хлобыстнул кнутом
Пахомыча промеж глаз.
Охнул старик, покачнулся, лицо
ладонями закрыл, а сквозь пальцы кровь.
– Вот тебе негодяй, вот!..
Бороду Пахомычеву седую дергал,
хрипел, брызгаясь слюной.
– Я из вас дух кг-асногваг-дейский
выколочу!.. Помни, хам, полковника Чег-нояг-ова!..
Помни!..
Над талой покрышкой снега маячит
голубая дуга. рубенцы говорят невнятным
шепотом... Сбочь дороги постромки обрывая,
бьются лошади Пахомыча, сани опрокинутые, с
дышлом поломанным, лежат покорно и
беспомощно, а он тройку глазами немигающими
провожает. Будет провожать до тех пор, пока
не скроется в балке задок саней, выгнутых
шеей лебединой.
Век не забыть Пахомычу
полковника Черноярова Бориса
Александровича.
III
С ведрами от криницы идет
Пахомычева старуха.
В вербах, стыдливо голых,
беснуются гоачи. За дворами, на бугре,
промеж крыльев красношапого ветряка на
ночь мостится солнце. В канавах вода
кряхтит натужисто, плетни раскачивает. А
небо – как вянущий вишневый цвет.
Ко двору подошла, у ворот подвода.
Лошади почтовые с хвостами, куце
подкрученными, и у ног их, захлюстанных и
зябких, куры парной помет гребут. Из
тарантаса, полы офицерской шинели подбирая,
высокий, узенький – в папахе каракулевой –
слез. Повернулся к старухе лицом иззябшим.
– Мишенька!.. Сыночек!.. Нежданный!..
Коромысло с ведрами кинула, шею
охватила, губами иссохшими губы не достанет,
на груди бьется и ясные пуговицы и серое
сукно целует.
От материной кофтенки рваной
навозом коровьим воняет. Отодвинулся
слегка, улыбнулся, как варом в лицо матери
плеснул.
– Неудобно на улице, мамаша... Вы
укажите, куда лошадей поставить, и чемодан
мой снесите в комнату... Заезжай во двор,
слышишь, кучер?
IV
Хорунжий. Погоны новенькие.
Пробритый рядок негустых волос. Свой: плоть
от плоти, а стесняется Пахомыч, как чужого.
– Надолго приехал, сынок?
Сидит Михаил у окна, пальцами
бледными, не рабочими, по столу постукивает.
– Я командирован из
Новочеркасска со специальным поручением от
войскового атамана. Пробуду, очевидно...
Мамаша! Сотрите молоко со стола, что за
неопрятность... Пробуду здесь месяца два.
Игнат с база пришел, следя
грязными сапогами.
– Ну, здорово, братуха!.. С
прибытием.
– Здравствуй.
Руку протянул Игнат, хотел обнять,
но как-то разминулись и пальцы сошлись в
холодном и неприязненном пожатии.
Улыбаясь натянуто, сказал Игнат:
– Ты, братушка, ишо погоны носишь,
а у нас давно их к черту посымали...
Брови нахмурил Михаил.
– Я еще казачьей чести не продал.
Помолчали нудно.
– Как живете? – спросил Михаил,
нагибаясь снять сапоги.
Пахомыч с лавки метнулся к сыну.
– Дай я сыму, Миша, ты руки
вымажешь.– На колени стал Пахомыч, сапог
осторожно стягивая, ответил: – Живем – хлеб
жуем. Наша живуха известная. Что у вас в
городе новостишек?
– А вот организуем казаков
отражать красногвардейщину.
Спросил Игнат, глаза в земляной
пол воткнувши:
– А через какую надобность их
отражать?
Улыбнулся Михаил криво:
– Ты не знаешь? Большевики
казачества нас лишают и коммуну хотят
сделать, чтобы все было мирское – и земля и
бабы...
– Побаски бабьи рассказываешь!..
Большевики нашу линию ведут.
– Какую вашу линию?
– Землю у панов отымают и народу
дают, вон она куда кривится, линия-то...
– Ты что же, Игнат, за большевиков
стоишь?
– А ты за кого?
Промолчал Михаил. Сидел, к окну
заплаканному повернувшись, и, улыбаясь,
чертил на стекле бледные узоры.
V
За буераком, за верхушками
молодых дубков, курган могильный над
Гетманским шляхом раскорячился.
На кургане обглоданная
столетиями, ноздреватая каменная баба, а
через голову ее, прозеленью обросшую,
солнце по утрам переваливает, вверх
карабкается и сквозь мглистое покрывало
пыли заботливо, словно сука – щенят, лижет
степь, сады, черепичные крыши домов липкими,
горячими лучами.
Зарею заехал от шляха с плугом
Пахомыч. Ногами, от старости вихляющими,
вымерял четыре десятины, щелкнул на муругих
быков кнутом и начал чернозем плугом
лохматить.
Давит на поручни Гришка, чуть не в
колено землю выворачивает, а Пахомыч по
борозде глянцевитой ковыляет, кнутом
помахивает да на сына любуется: даром что
парню девятнадцатый год, а в работе любого
казака за пояс заткнет.
Загона три прошли и остановились.
Солнце всходит. С кургана баба каменная, в
землю вросшая, смотрит на пахарей глазами
незрячими, а сама алеет от солнечных лучей,
будто полымем спеленатая. По шляху ветер
пыльцу мучнистую затесал столбом
колыхающимся. Пригляделся Гришка – конный
скачет.
– Батя, никак, Михайло наш верхи
бежит?
– Кубыть, он...
Подскакал Михаил, бросил у стана
взмыленную лошадь, к пахарям бежит, на
пахоте спотыкается. Поравнялся – дух не
переведет. Дышит, как лошадь запаленная.
– Чью вы землю пашете?!
– Нашевскую.
– Да ведь это земля полковника
Черноярова?
Пахомыч высморкался и, подолом
рубахи холщовой вытирая нос, сказал веско и
медленно:
– Раньше была ихняя, а теперь,
сынок, нашевская, народная...
Белея, крикнул Михаил:
– Батя! Знаю я, чье это дело!..
Гришка с Игнатом до худого тебя доведут!.. Ты
ответишь за захват чужой собственности.
Пахомыч голову угнул норовисто:
– Наша теперя земля!.. Нету таких
законов, чтоб иметь больше тыщи десятин...
Шабаш! Равноправенство... – Ты не имеешь
права пахать чужую землю!..
– И ему права не дадены степью
владать. Мы на солончаках сеем, а он позанял
чернозем, и земля три года холостеет.
Таковски есть права?..
– Брось пахать, отец, иначе я
прикажу атаману арестовать тебя!..
Пахомыч повернулся круто,
закричал, багровея и судорожно дергая
головой:
– На свои кровные выучил...
воспитал!.. Подлец ты, сучий сын!..
Аж зубами скрипнул позеленевший
Михаил:
– Я тебя, старая...– шагнул к отцу,
кулаки сжимая, во увидел, как Гришка,
ухватив железную занозу, бежит через пахоту
прыжками, и, голову вбирая в плечи, не
оглядываясь, пошел на хутор.
VI
У Пахомыча хата саманная.
Частокол вокруг палисадника ребрами
лошадиного скелета топорщится.
С поля приехал Григорий с отцом.
Игнат баз заплетал хворостом, подошел, и от
рук его пахуче несло пряным запахом листьев
лежалых.
– Нас, Григорий, в правление
требуют. На майдане сход хуторной.
– Зачем?
– Мобилизация, говорят...
Красногвардейцы заняли хутор Калинов.
За гуменным пряслом меркла,
дотлевала вечерняя заря. На гумне в ворохе
рыжей половы остался позабытый солнечный
луч, ветер с восхода ворохнул полову, и луч
погас.
Гришка коня почистил, зерна задал.
На крыльце кособоком вдовый Игнат с
сынишкой шестилетним своим возился. Глянул
мимоходом Гришка в глаза братнины, от смеха
сузившиеся, шепнул:
– Ночью надо уезжать в Калинов, а
то тут замобилизуют!..
Матери, выгонявшей из сенцев
телка, сказал:
– Белье достань нам с Игнатом,
маманя, сухарей всыпь...
– Куда вас лихоман понесет?..
– На кудыкино поле.
До поздней ночи на хуторском
майдане гремел гул голосов. Пахомыч пришел
оттуда затемно. У дверей амбара, где спал
Гришка, остановился. Постоял и присел на
каменный порожек обессиленно. Тошнотой
нудной наливалось тело, сердце трепыхалось
скупыми ударами, а в ушах плескался колкий и
тягучий звон. Сидел, поплевывая в блеклое
отражение месяца, торчавшее в лужице
примерзшей, и больно чувствовал, что
налаженная, обычная, жизнь уходит, не
оглянувшись, и едва ли вернется.
Где-то у огородов около Дона
надсадно брехали собаки, в лугу размеренно
и четко бил перепел. Ночь раскрылатилась
над степью и молочной мутью закутала дворы.
Закряхтел Пахомыч, дверью скрипнул. – Ты
спишь, Гриша?
Из амбара пахнуло тишиной и
слежавшимся хлебом. Внутрь шагнул, нащупал
шубу овчинную. – Гриша, спишь, что ли? – Нет.
Старик на край шубы присел,
услыхал Гришка, как руки отцовы дрожью
выплясывают мелкой и безустальной. Сказал
Пахомыч глухо: – Поеду и я с вами... Служить...
в большевики... – Что ты, батя?.. А дома как же?
Да и старый ты...
– Ну, что ж как старый? Буду при
обозе состоять, а нет – так и в седле могу...
А дома нехай Михайло правит... Чужие мы ему, и
земля чужая... Нехай живет, бог ему судья, а
мы пойдем землю-кормилицу отвоевывать!
Разноголосо прогорланили первые
петухи. Над Доном за изломистым частоколом
леса заря заполыхала. Несмело и осторожно
поползли тающие тени.
Вывел Пахомыч трех лошадей,
напоил, потники заботливо разгладил,
оседлал. Вместе со старухой Пахомыча
всхлипнули гуменные воротца, лошадиные
копыта сочно зацокали по солончаку.
– Надо летником ехать, батя, а то
на шляху могут перевстреть! - вполголоса
сказал Игнат.
Небо поблекло. Росой медвяной и
знобкой вспотела трава. Из-за Дона, с песков
лимонных, сыпучих, утро шагало.
VII
На защитном кителе полковника
Черноярова звездочки чернильным
карандашом скромненько вкраплены. Щеки
мясистые в синих жилках. В стены
паутинистые хуторского майдана баритон
дворянски-картавый тычется. Пальцы
розовато-пухлые, холеные, жестикулируют
сдержанно и вполне прилично.
А кругом потной круговиной
сгрудились, жарко дышат махорочным
перегаром и хлебом пшеничным окисшим.
Папахи красноверхие, бороды цветастые. Рты,
распахнутые, ловят жадно, а баритон,
картавящий, гаденький, из губ, дурной
болезнью обглоданных:
– Дог-огие станичники!.. Вы исстаг-и
были опог-ой цаг-я-батюшки и Г-одины. Тепе-гь,
в эту великую смутную годину, на вас смотг-ит
вся Г-оссия... Спасайте ее, пог-уганную
большевиками!.. Спасайте свое имущество,
своих жен и дочег-ей... Пг-имег-ом выполнения
гг-ажданского долга может послужить ваш
хутог-янин хогунжий Михаил Кг-амсков: он пег-вый
сообщил нам пг-о то, что отец его и два бг-ата
ушли к большевикам. И он пег-вый – как
истинный сын тихого Дона – становится на
его защиту!..
ПОСТАНОВИЛИ
Казаков нашего хутора Крамскова
Петра Пахомыча и сынов его Игната и
Григория Крамсковых, как перешедших на
сторону врагов Тихого Дона, лишить
казачьего звания, а также всех земельных
паев и наделов, и по поимке передать
военнополевому суду Вешенского юрта.
VIII
Около прошлогоднего стога сена
отряд остановился кормить лошадей. У хутора
за гуменным пряслом стучал пулемет.
Комиссар, раненный в щеку навылет,
на жеребце, белесом от пота, подскакал в
тачанке, крикнул рвущимся и гундосым
голосом:
– Гиблое дело!.. Видать, нашлепают
нам!..
Жеребца промеж ушей вытянул
плетюганом и, харкая и давясь черными
шмотьями крови, засипел командиру отряда на
ухо:
– Не пробьемся к Дону – могем
пропасть. Посекут нас казаки, мешанину
сработают... Скликай в атаку идтить!..
Командир, бывший машинист
чугунолитейного завода, такой же
медлительный, как первые взмахи маховика,
голову бритую приподнял, трубки изо рта не
вынимая:
– По коням!..
Отъехал комиссар сажени три,
спросил, оборачи– ваясь:
– Как думаешь, ликвидируют нас?..–
и поскакал, не дожидаясь ответа.
Из-под лошадиных копыт пули
схватывали мучнистую пыльцу, шипели, буравя
сено; одна оторвала у тачанки смолянистую
щепу и на лету приласкалась к пулеметчику.
Выронил тот из рук портянку, в дегте
измазанную, присел, по-птичьи подогнувши
голову, нахохлился, да так и помер – одна
нога в сапоге, другая разутая. С
железнодорожного полотна ветер волоком
притащил надтреснутый гудок паровоза. С
платформы в степь, к скирду, к куче людей,
затормошившихся, повернулось курносое
раззявленное жерло, плюнуло, и, лязгая
звеньями, снова тронулся бронепоезд "Корнилов"
э 8, а плевок угодил правее скирда. Со
скрежетом вывернул вязанку дегтярного дыма
и спутанные арбузные плети от
прошлогоднего урожая.
И долго еще под тяжестью
непомерной плакали ржавые рельсы, шпалы
кряхтели, позванивая, а возле скирда в степи
Пахомычева кобылица жеребая, с ногами,
шрапнелью перебитыми, долго пыталась
встать, с хрипом голову вскидывала, на ногах
подковы полустертые блестели. Песчаник
жадно пил розоватую пену и кровь.
Болью колючей черствело сердце,
шептал Пахомыч:
– Матка племенная... Эх, не брал бы,
кабы знатье!..
– Дуришь, батя!..– на скаку
прокричал Игнат. – Беги на бричку садись -
видишь, в атаку лупим!..
Вслед ему глянул старик
равнодушно.
Пулеметный треск, будто
холстинное полотнище в клочья шматуют. На
патронных ящиках лежал Пахомыч, слюну
горько-приторную сплевывал. А над землей,
разомлевшей от дождей весенних, от солнца,
от ветров степных, пахнущих чабрецом и
полынью, маревом дымчатым, струистым плыл
сладкий запах земляной ржавчины, щекотный
душок трав прошлогодних, на корню
подопревших.
Подрагивала выщербленная
голубая каемка леса над горизонтом, и
сверху сквозь золотистое полотнище пыли,
разостланное над степью, жаворонок вторил
пулеметам бисерной дробью. Григорий за
патронами подскакал.
– Не горюй, батя; Кобыла – дело
наживное!..
Губы Гришкины бурые порепались
от жары, веки от ночной бессонницы набухли.
В обнимку взял два ящика и
взвихрился, потный и улыбающийся.
К вечеру подошли к Дону. Нз лощины
до сумерек садила батарея, по бугру маячили
казачьи разъезды. Ночью желтый настырный
глаз прожектора шнырял по зарослям терна,
нащупывал коновязи, палатки, людей. Минуту
цепко излапывал их, поливая светом
мертвенным, и гас.
С рассветом – с бугра густо, цепь
за цепью, как волны. Из терна вихрастого
стрельба пачками с прицелом, с выдержкой. В
полдень командир отряда о подошву сапога
излатанного выбил трубку, взглядом
равнодушно-тяжелым обвел всех:
– Неустойка выходит, товарищи!..
Плывите через реку, в десяти верстах хутор
Громов,– закончил устало: – Там – наши...
Коня расседлывая, крикнул Гришка
отцу:
– Чего ж ты?!
– Глупство!..-строго сказал
Пахомыч, а у самого челюсть нижняя
запрыгала.– Плыви, Гриша!.. Коня разнуздай...
А я того... стар уже...
– Прощай, батя!..
– С богом, сынок!..
– Ну, иди, лысый! Да ну же, черт,
спужался!..
По пояс, по грудь, а вот уж одна
голова Гришкина с бровями насупленными да
сторожкие уши коня над сизой водой.
Загнал Пахомыч обойму сплющенным
пальцем, на мушку ловил перебегавшие
фигурки людей, потом выкинул последнюю
дымную гильзу и руки волосатые поднял: –
Пропадаем, Игнат!..
В упор в лошадиную морду
выстрелил Игпат, сел, широко расставив ноги,
сплюнул на сырую, волнами напелованную
гальку и ворот рубахи защитной разо- рвал до
пояса.
IX
За завтраком Михаил усики
белобрысые нафиксатуренные самодовольно
накручивал.
– Теперь, мамаша, меня произвели
в сотники за то, что большевизм в корне
пресекаю. Со мною очень не разбалуешься,
чуть что – и к стенке! Мать вздохнула:
– А как же, Миша, наши?.. На случай,
может, придут они...
– Я, мамаша, как офицер и верный
сын тихого Дона не должен ни с какими
родственными связями считаться. Хоть отец,
хоть брат родной – все равно передам суду...
– Сыночек!.. Митенька!.. А я-то как
же?.. Всех вас одной грудью кормила, всех
одинаково жалко!..
– Без всяких жалостей!..– Глазами
повел строго на сынишку Игнатова: – А этого
щенка возьмите от стола, а то я ему,
коммунячьему выродку, голову отверну!.. Ишь
смотрит каким волчонком... Вырастет, гаденыш,
тоже большевиком будет, как отец!..
Х
На огороде возле Дона полой водой
и набухающими почками тополей пахнет. Волны
гребенчатые укачивают диких казарок,
плетни огорода лижут, обсасывают.
Сажала картофель Пахомычева
старуха, двигалась промеж лунок натужисто.
Нагнется, и кровь полыхнет в голову,
закружит ее тошно. Постоит и сядет. Молча
глядит на черные жилы, спутавшиеся на руках
узлом замысловатым. Губами ввалившимися
шамшит беззвучно.
За плетнем Игнатов сынишка в
песке играет.
– Бабуня!
– Аюшки, внучек?
– Поглянь-ка, бабуня, чего вода
принесла.
– Чего же она принесла, родимый?
Встала старая, лопату не спеша
воткнула, дверцами скрипнула. На отмели –
ногами к земле – лошадь дохлая лоснится от
воды, наискось живот лопнул, а ветерком вонь
падальную наносит.
Подошла.
Шею лошадиную мертвые руки
человека обняли неотрывно, на левой повод
уздечки замотан накрепко, назад голова
запрокинута, и волосы на глаза свисли.
Глядела, не моргая, как губы, рыбой
изъеденные, смеялись, ощеряя мертвый оскал
зубов, и упала...
Космами седыми мотая, на
четвереньках в воду сползла, голову черную
охватила, мычала:
– Гри-ша!.. Сы-но-о-ок!..
ВЫПИСКА ИЗ ПРИКАЗА М 186
За самоотверженную и неустанную
работу по искоренению большевизма в
пределах Верхне-Донского Округа сотник
Крамсков Михаил производится в подъесаулы
и назначается комендантом при Н-ском Военно-Полевом
Суде.
Командующий Северным фронтом:
Генерал-майор М. Иванов
Адъютант (подпись неразборчива).
XI
Дорога обугленная. Конвойные
верхами и их двое. Подошвы в ранах гнойных. В
одном белье, покоробленном от крови. По
хуторам, по улицам, унизанным людьми, под
перекрестными побоями. На другие сутки
вечером – хутор родной. Дон и синеющая
грядуха меловых гор, словно скученная отара
овец. Нагнулся Пахомыч и клок зеленой
пшеницы выдернул, губами задвигал трудно:
– Угадываешь, Игнат?.. Наша земля...
с Гришей пахали...
Сзади свист плети витой.
– Без разгово-ров!..
Молча, головы угнув, по хутору.
Ноги свинцовеют. Мимо частокола, мимо хаты
саманной. Глянул Пахомыч на двор,
ощетинившийся бурьяном махровитым, и грудь
потер там, где колом" больным и неловким,
растопырилось сердце.
– Батя! Вон мать на гумне...
– Не видит!..
Сзади:
– Молчи, сволочуга!..
Площадь, поросшая пышатками
кучерявыми. Правление. Сходка у крыльца.
– Здорово, Пахомыч!.. Никак, землю
отвоевывать ходил?
– Он отвоевал уж на кладбище
сажень.
– Наука будет старому кобелю!
Палец с ногтем выпуклым, как
броня черепахи, Пахомыч поднял, выдавил,
судорожно переводя дух:
– Н-но, растаку вашу... Хучь
погибнем мы, хучь и добро прахом пойдет, а
вам... памятку вложат. Не ваша правда!
Боком подошел к Пахомычу сосед
Анисим Макеев, развернулся и молчком, зубы
ощерив из рыжей бо– роды, ударил Пахомыча в
голову.
– Бей их!!! – крик сзади.
С звериным сопением сомкнулась
немая человеческая волна, папахами
красноверхими перекипала, сгрудилась в
бешеной возне. Под дробный топот вязко и
сочно стряли удары... Но с крыльца правления
коршуном сорвался Микишара, клином
разбороздил колыхавшуюся толпу. Вырвался в
рубахе изорванной, белый, с перекошенным
ртом, орал:
– Братцы!.. Фронтовики!.. Не
допущай к убийству!..– шашку выдернул из
ножен, над головой веером развернул
сверкающую сталь.– На фронт их нету, так-перетак...
А тут убивать могут?!
– Бей Микишару!.. Большункам
продался!..
Стеной плотной стали Микишара и
восемь фронтовиков, в отпуск пришедших, от
толпы отгородили Пахомыча и Игната.
Постояли старики, погомонили и
кучками пошли с площади. Смеркалось...
x x x
– Хотелось бы ваше г-ешающее
слово услышать, подъесаул. Г-азумеется, мы
обязаны их г-асстг-елять, но как-никак, а это
ваши отец и бг-ат... Может быть, вы возьмете
на себя тг-уд ходатайствовать за них пег-ед
войсковым наказным атаманом?..
– Я, ваше высокоблагородие, верой
и правдой служил и буду служить царю и
Всевеликому войску Донскому...
С жестом трагическим:
– У вас, подъесаул, благог-одная
душа и мужественное сег-дце. Дайте я вас по г-усскому
обычаю г-асцелую за вашу самоотвег-женность
в деле служения пг-естолу и г-одному наг-оду!..
Троекратный чмок и пауза.
– Как вы полагаете, дог-огой
подъесаул, не вызовем ли мы г-асстг-елом
возмущения сг-еди беднейших слоев
казачества?
Долго молчал подъесаул Крамсков
Михаил, потом, головы не поднимая, сказал
глухо:
– Есть надежные ребята в
конвойной команде. С ними можно отправить в
Новочеркасскую тюрьму. Не проговорятся
ребята... А арестованные иногда пытаются
бежать...
– Я вас понимаю, подъесаул!..
Можете г-ассчитывать на чин есаула. Дайте
пожать вашу г-уку!..
XII
Сарай для военнопленных, как
паучье гнездо паутиной, опутан колючей
проволокой. По ту сторону Игнат и Пахомыч, с
лицами чугунными, опухшими; с улицы сынишка
Игнатов в картузе отцовском и старуха
Пахомычева руками окаменевшими к проволоке
тоскливо пристыла, моргает веками
кровяными, рот кривит, а слез нет – все
выплакала.
Пахомыч тяжело ворочает разбитым
языком:
– Пшеницу нехай Лукич скосит,
заплатишь ему, отдашь телушку-летошницу.
Губами пожевал, сухо закашлялся:
– По нас же не горюй, старуха!..
Пожили... Все там будем. Посля панихидку
отслужи. Поминать будешь, не пиши: "красногвардейца
Петра", а прямо – "воинов убиенных
Петра, Игната, Григория"... А то поп не
примет... Ну, затем прощай, старуха!.. Живи...
Внука береги. Прости, коль обидел когда...
Сынишку Игнат на руки взял;
часовой, как будто не видит, отвернулся.
Пальцами прыгающими из камыша мельницу
мастерит сыну Игнат:
– Папаня, а чего у тебя кровь на
голове?
– Это я ушибся, сынок.
– А начто тебе вон энтот дядя
ружьем вдарил, как ты из сарая выходил?
– Чудак ты какой!.. Он нарочно
вдарил, шутейно...
Молчат. Камышовые былки под
ногтями у Игната перезванивают.
– Пойдем домой, папаня? Ты мне
мельницу дома сделаешь.
– Ты с бабуней иди, сынушка...–
Губы у Игната жалко дрогнули, покривились.–
А я потом приду...
Ходит Игнат по двору, будто волк
на привязи, ногу, прикладом перебитую,
волочит и тельце маленькое, щуплое к груди
жмет, жмет, жмет.
– Папанька, начто у тебя глаза
мокрые?
Молчит Игнат.
Потухли сумерки. С луга, с болот
уремистых, из зарослей ольхи и мочажинника
туман на сады свалился росой – проседью
серебряной. Траву притолок к земле,
захолодевшей и влажной.
Из сарая вышли кучкой. Офицер с
погонами подъесаула, в папахе каракулевой,
высокий, узенький, сказал тихо, вполголоса,
самогонным перегаром дыша:
– Далеко не водить!.. За хутор, в
хворост!..
В тишине настороженной шаги
гулкие и лязг винтовочных затворов.
Ночь свалилась беззвездная,
волчья. За Доном померкла лиловая степь. На
бугре – за буйными всходами пшеницы, в яру,
промытом вешней водой, в буреломе, в запахе
пьяном листьев лежалых – ночью щенилась
волчица: стонала, как женщина в родах,
грызла под собой песок, кровью пропитанный,
и, облизывая первого мокрого шершавого
волчонка, услышала неподалеку – из лощины,
из зарослей хвороста – два сиповатых
винтовочных выстрела и человеческий крик.
Прислушалась настороженно и в
ответ короткому стонущему крику завыла
волчица хрипло и надрывно.
1925